- «Expert Online» /
- 11 янв 2012, 13:57
Элегическое4
Приятно, сообразно романтической традиции, бродить посеребренными изморозью зимними полями, посещать сельские кладбища, к которым случайно вывела дорога.
Французские сельские кладбища, однако, не слишком склоняют русскую душу к написанию элегий. Живописна в них единственно каменная ограда грубой кладки, по пояс высотою. Внутри же ограды слишком безрадостно. Плиты надгробий, роскошные и поскромнее, мрамор и гранит, над которым иногда вздымаются кресты. А иной раз – просто надпись, керамический портрет, а еще довольно кошмарные в рассуждении вкуса каменные безделушки, разложенные прямо на плите: «дорогому брату» (вокруг слов гирлянда), «нашему отцу» (в виде раскрытой книги)… Дорожки меж могилами посыпаны песком. Ни травинки, ни кустика роз, ни разросшихся ландышей, ни «сирени и березок», о которых писал юный Набоков в стихотворении «На сельском кладбище», на полновесную элегию, впрочем, не тянущем.
Прозрачны и влажны зеленые тени.
Кузнечики тикают. Шепчут кусты,
И бледные крестики тихой сирени
Кропят на могилах сырые кресты.
Скромненько. Никакой философии в духе нелюбезного Владимиру Набокову Василия Жуковского. Ни тебе «гробожителя-червя», гнездящегося в пустой главе, что была рождена для короны либо высокого полета мысли, но волею судеб упокоилась в безвестности, ни, с другой стороны, дельного замечания о том, что какая мертвому разница, в почете ли лежать: никакие почести не возродят нас из остывшего пепла. Постойте, Василий Андреич! Какой такой «пепел»? О чем вы?
Ошибки, тем не менее, нету.
Здесь пепел юноши безвременно сокрыли,
Что слава, счастие, не знал он в мире сем.
Но музы от него лица не отвратили,
И меланхолии печать была на нем.
Ну и хранится этот пепел, между прочим, в «холодной урне». Пройдет еще лет сто (а то и меньше, все стало меняться слишком быстро), как исследователь-историк сделает из строф первого русского романтика весьма своеобразные выводы о быте европейских пейзан XIX столетия.
Мы же еще, слава Богу, способны понять, что пейзанину отнюдь не грозит оказаться волею поэта посмертно сожженным и запихнутым в урну. Подобно прочим современникам, Жуковский (вслед за Греем) попросту чрезмерно заигрывается, забавляясь тенями милой сердцу Античности. Но скажи ему кто, что не пройдет сотни лет (ошиблась, сто лет все же пройдет, пройдет 117 лет), как новые язычники воздвигнут в гордой столице зловещее здание крематория – Василий Андреевич изошел бы холодным потом. Да, пожалуй, просто не поверил бы в эдакую нелепость.
Зато другой обитатель гордой столицы – Владимир Набоков и не такие кошмары повидал воочию в своем 1923 году, из которого, из Берлина, с тоскою оборачивается на Россию. Ему тошно философствовать. Он весь обратился в печальное наслаждение бездумного созерцания.
В Германии мне бывать доводилось, но не на кладбищах. Но если германские кладбища похожи на французские, понять Набокова легко. Песок и камень, тяжелый песок, ровные ряды камня. Словно идешь по какому-то древнеегипетскому городу мертвых, а не по зеленой Нормандии. Имена, впрочем, не древнеегипетские, вполне нормандские. И слишком уж часто встречаются могилы детей, подростков, молодых людей… Странно, отчего бы? Кажется, здесь, в покое и тишине, так легко прожить лет сто, и до конца дней своих гнать терпкий сидр из яблок своего сада, бодро топить дровами печку… А спешить на это неуютное кладбище неохота вовсе.
И так тепло вспоминается милый вид заброшенного кладбищенского уголка в Тарусе. Вот где всего было вдоволь – и берез и сирени! В доме, где снимали на лето комнаты родители, окна наши выходили на могилу Виктора Борисова-Мусатова, отделенную от двора только канавкой и редким заборчиком из штакетника. Выглянув поутру наружу, я первым делом проверяла – на месте ли матвеевский мальчик из красноватого гранита, ну как проснулся и ушел? «Он не спит, он утонул», – пояснил мне кто-то. Странно. Эту, окруженную стеной шиповника, могилу Борисова-Мусатова я, в мои четыре года, называла «могилой памятника».
Чуть подальше кладбище обрывалось, открывая захватывающий дух вид на черно-хрустальный широкий разлив Оки, на ее заросшие желтыми кувшинками заводи, на пологий другой берег, обрамленные полоскою белого пляжа. На обрыве стояла деревянная скамейка, втиснувшаяся меж березой и забытым, уже безымянным лысым холмиком.
Лет через пятнадцать, воротившись в Тарусу вновь (увы, уже не в прежний дом, но чуть подальше от кладбища), я, конечно, полюбила эту скамейку. Помнится, приезжает ко мне подруга, мы берем изданную в Праге (а в Москве вполне запрещенную) переписку Цветаевой с Анной Тесковой и идем, разумеется, на кладбище – читать вслух. И на мне, понятное дело, «простое» белое платье с короткими рукавами, но почти до пят длиной. Мы тоже вполне умели быть меланхоличными и не без «печати», не хуже других поколений.
Могла ли я знать тогда, что в сегодняшнем дне ее младший сын послужит мне прототипом юноши начала XIX столетия, со всеми прилагающимися Греем, Жуковским и темными кудрями до плеч? А жить их семья будет в той самой Нормандии, где я сейчас брожу, вспоминая Тарусу. Набоков прав: «тематические узоры» – главное в творческой биографии.
Только в нашем поколении все это еще не называлось «готировать». Но точно так же, как нынешние «готы», мы отдавали дань чрезмерному эстетизму, не меньше размышляли о «гроба тайнах роковых».
Но отчего же все-таки так много «молодых» могил в веселой Нормандии? Едва ли удастся узнать. Так легко понять Цветаеву, мечтавшую лежать в Тарусе. Во Франции о подобном как-то не мечтается. Ну да, умирать-то мы умеем лучше всех, кто б спорил…
И еще одна страница перевернута. Роман, в котором юный герой бродит по сельским кладбищам, отнюдь не подозревая, что слишком скоро до тошноты насытится смертными картинами, дописан и готовится к печати. А к моменту завершения моей работы прототип героя успел «вырасти» из готического стиля и безжалостно состриг отнюдь не довлеющие серьезному студенту-международнику кудри.
Жизнь куда-то идет, и каждый новый день сулит нежданное, хотя каждое новое поколение неизбежно отражает предыдущие.
Провемон
















Необходимо зарегистрироваться или авторизоваться, чтобы оставить комментарий.
Пользователь заблокирован в связи с нарушением правил пользовательского соглашения
Пользователь заблокирован в связи с нарушением правил пользовательского соглашения
Если у вас есть личные кладбища с близкими людьми, вам известно, какая это великая тема, около которой не должно быть ничего низкого. Дополняя Елену Петровну, замечу, что в Германии в центрах университетских городков очень эффектны могильные памятники молодых дворян, умерших за Faterland на германо-французских фронтах. Но самой памятной могилой из путешествий для меня стала детская могила на Северном Сахалине, где на краю света в шахтерском поселке кончается железная дорога. Там на сопке под детской фотографией была классическая надпись “Тише листья, не шумите,// Мово Витю не будите.” Кажется, я встречал её у Бунина. Не знаю, перенесена ли она с других кладбищ или взята у классика.
Вдогонку к сказанному.
Чудиновские слезы и сопли напомнили мне одного персонажа из фильма “Окно в Париж”. Человек уехавший во Францию, проклинающий “ихнюю” бездуховность и мир чистогана мечтает о возвращении на родину. Мечтает в полной уверенности, что невозможное невозможно. Но главный герой возвращает тоскующего беднягу в родные пенаты. И поняв, что он оказался дома, тот начинает орать от ужаса, умоляя вернуть его в прежнюю “ужасную” жизнь со всеми соплями, слезами, тоской и прочей мишурой, которую так приятна сердцу каждого, кто, как и Чудинова, предпочитает любить родину издалека.
Чудинову впору пожалеть: неведомая и злая сила оторвала ее от родных осин и держит ее в краях чужеземных, почти басурманских. Оттого мы слышим еженедельный плач и тоску по родным осинам.
Как это трогательно: страдать о бедной России, зарабатывая себе на хлеб с маслом и икрой в чуждой ее душе Европе.
Прошу особо отметить: В.В. Набоков был ВЫНУЖДЕН покинуть страну после 1917 года. Чудинову покидать страну никто не вынуждал. Оттого все причитания ее выглядят совершенно фальшивыми.