Мозаика достоверности

Культура
Москва, 01.03.2010
«Эксперт Северо-Запад» №8 (454)
Лазарь Розенталь не претендует на эпичность повествования, роман – это не для него. Но удивительное дело: у него получается большая романная форма. Складывается картина жизни российской интеллигенции первой половины ХХ века

Жил-был человек. Водил экскурсии по музеям изобразительных искусств. Писал методички, рецензии. Любил искусство, живопись и в особенности поэзию. Защитил диссертацию в мае 1945 года – «Пространство и объем (к вопросу о спецификуме архитектуры)». Читал просветительские лекции в рабочих общежитиях. Первым в России стал применять в лекциях диапозитивы. В 1919 году ездил по деревням и городкам Псковской области и показывал картинки, растолковывал, как эти картинки надо смотреть.

В юности до первой мировой успел побывать в Италии. Заработал на поездку репетиторством и поехал. Потом уже, как вы догадываетесь, съездить не довелось. В общем, жил, а в какой-то момент стал свою жизнь записывать. Жизнь типичного интеллигента. Кому она может быть интересна?

Интеллигенты

Решили, что может. Издали огромный том мемуарных записей, дневниковых набросков, рассуждений об искусстве и жизни Лазаря Владимировича Розенталя (1894-1990) под названием «Непримечательные достоверности. Свидетельские показания любителя стихов начала ХХ века». Уже в названии все его особенности явлены. Скромен. Признает, что вспомнит непримечательное. И честен. То, что вспомнит, – достоверно. Его жизнь, его опыт. В этой подчеркнутой непримечательности – что-то до крайности симпатичное, достоверное.

И то сказать, вспоминает он детали – нечто вроде бы необязательное, но эти детали и врезаются в память, создают образ. Дивная история о том, как в конце 1927 года отдыхал вместе с молодой женой в санатории РАБИС (профсоюза работников искусств) на Северном Кавказе. Соседкой их по санаторию оказалась Александра Львовна Толстая. Да, дочка Льва Толстого – единственная из детей великого писателя, кто был его союзницей, толстовкой. В 1929 году она эмигрировала и основала Толстовский фонд, много помогавший российским эмигрантам. А тогда, в 1927-м, она была директором Музея Льва Толстого в Ясной Поляне. Директором своей собственной усадьбы, по которой теперь бродили экскурсанты.

Получила путевку, поехала отдыхать. Поселили Александру Львовну таким лихим образом, что выходить на улицу из ее номера надо было через номер молодоженов Розенталей. Александра Львовна вставала рано и, чтобы не нарушать молодой счастливый сон соседей, вылезала на улицу для утреннего моциона через окно. Непримечательная достоверность сработала – картинка нарисовалась. Фантастический бардак советской жизни и не менее фантастическая деликатность старых интеллигентов, в этом бардаке оказавшихся, нарисована верно.

Представьте себе современного директора музея, будь то мемориальный или изобразительных искусств, который, дабы не обеспокоить соседей, вылезает на улицу через окно. Представили? Сильная картина. Таких непримечательных достоверностей у Розенталя полно. Потому что этот том – как дом. В нем можно жить долго. 16 октября 1941 года – черный день Москвы. Его стараются не вспоминать. День повального панического бегства, когда столица оказалась фактически без власти. В Кремле оставался самый молодой член правительства Алексей Косыгин. Организовывал вывоз документов.

Время от времени он бросался к телефону и слышал из трубки: «Ну что, (мат), скоро мы вас вешать будем». В этот день Розенталь идет читать лекцию в Московский текстильный институт. Начальства никакого. В преподавательской один завхоз Скорупский в рваном пальтишке, подпоясанном ремнем. А искусствовед, эстет, любитель стихов и живописи, еврей, входит в аудиторию и принимается рассказывать немногим студентам про живопись Александра Иванова.

«…Я на самом себе явственно ощущал, как моей аудитории становилось все легче подавлять, казалось бы, неотступные страхи и тревоги. Она покорялась насильственному отвлечению ее внимания в сторону, казалось бы, столь далеких от сегодняшнего дня перипетий борьбы художника, неудачливого и чудаковатого гения, за осуществление великого замысла, за создание большой исторической картины на евангельский сюжет. Звонок оборвал это наваждение. Я снова спустился вниз, в преподавательскую. В директорском кабинете сейф был раскрыт настежь. Скорупский с ожесточением рвал секретные документы. В моих ушах еще звенело от сознания своего триумфа, но я уже ввергался в водоворот всеобщей паники».

Стиль

Таких рассказов о «триумфах» у Розенталя немного. Все они скомпонованы в одну главку под названием «Удачи». Он строг к себе. Удачи пересчитал по пальцам. В детстве на уроке в Тенишевском училище хорошо нарисовал попугая; в 1920 году в бывшем имении Шереметева Юрино обнаружил подлинного Эль Греко; хорошо прочел лекцию об Александре Иванове 16 октября 1941 года и очень хорошо прочитал лекцию в рабочем общежитии про Серова. В основном он пишет о неудачах. В основном, как это и свойственно интеллигенту-гуманитарию, он себя упрекает.

Подставляет под укусы совести. Это его стиль. Старомодный, как старомоден и его язык. Развернутый синтаксис. Любовь к длинным, хорошо построенным предложениям. Зато благодаря этому стилю возникает ощущение времени, истории – не однонаправленной линии, но многожильного провода: потянешь за одно – мигом явится другое, сцепленное еще с чем-то. Повествование разбито на коротенькие главки, каждая главка сюжетна, может быть вычленена и существовать обособленно, как отдельная новелла. В каждой главке обязательно есть произведение искусства и его связь с жизнью, с историей. Все равно что портрет Эль Греко в брошенной барской усадьбе, которую стережет оставшийся дворецкий.

У него есть удивительная новелла о знаменитой картине Валентина Серова «Девочка с персиками» и своей детской влюбленности в эту картину – сначала в репродукцию, потом в само полотно. И вот уже в советское время он оказывается в усадьбе Абрамцево Саввы Мамонтова – мецената, отца «девочки с персиками» Веры Саввишны Самариной, урожденной Мамонтовой. Могилу Веры Саввишны ему показывает ее сестра Анна Саввишна, тогда еще директорствовавшая в родном усадебном доме, ставшем музеем.

«Я никак не ожидал увидеть здесь этот могильный холмик. Он прикрывал прах той, кто девочкой позировала Серову, стала женой обер-прокурора Святейшего Синода и умерла еще до того, как я подростком так незабываемо очаровался репродукцией с ее детского портрета…» Обер-прокурор Святейшего Синода Александр Самарин – да это ведь не просто обер-прокурор, мало ли их было! Это предпоследний обер-прокурор Синода, решительно отстаивавший либеральные ценности в кренящейся набок царской России. Он согласился стать руководителем православного ведомства только после того, как Николай II пообещал ему удалить Распутина от государственных дел. Был уволен после недолгого своего обер-прокурорства. Он один из немногих мирян – участников Первого Поместного собора, избравшего патриархом Тихона. Не вылезал из ссылок и тюрем и умер в 1932 году сразу после выхода из очередной тюрьмы.

Завершение новеллы – 1937 год. «Буря 1937 года одних губила и гнала других. Уцелевшие, подобно потерпевшим кораблекрушение, хватались за первые попавшиеся обломки. Она подбросила меня поздней осенью к унылым дачам Останкино. Здесь помещалось управление Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Выставке нужны были временные работники. …Здесь, как при поступлении в Иностранный легион французских колоний, о прошлом расспрашивали не слишком придирчиво. У входа на одну из дач я встретил Владимира Николаевича Кацаурова. Он уже давно скитался по всякого рода „иностранным легионам“. Пальто на нем было потрепанное, но барственной ироничности он еще не утратил. Мне нужно было найти старшего методиста выставки – Самарина. У нас с Кацауровым оказались одни и те же ассоциации: „Да, да, тот самый Самарин, Юрий Александрович, который раньше работал в Музее народоведения. Сын „девочки с персиками“!“… и обер-прокурора Синода».

Укоры совести

Как же без них? Он прошел через такую эпоху. Он сидел на собраниях, где требовали смерти «врагам народа» – от деятелей Промпартии в 1930 году до участников открытых процессов 1937-го. На его глазах запихивали в запасники шедевры русской живописи начала ХХ века, а вместо них развешивали унылую гладкопись эпигонов болонской школы и русского передвижничества, названную социалистическим реализмом. Он мог бы сделать больше, чем сделал. Больше прочесть, больше понять, лучше научить.

Для этого надо было быть героем и почти непременно погибнуть. А он героем не был. Он был интеллигентом. Жил и работал, мучился от укоров совести. Целая главка им посвящена, названная по-немецки Gewissenbissen, потому что у немцев словосочетание лучше, энергичнее. Не укоры совести, но «укусы совести». Он, как и все почти интеллигенты поздней царской России, ждал революции. Романовы надоели ужасно, почти как коммунисты в последние годы застоя. Здесь видится продолжение: и вот революция его, молодого среднеобеспеченного интеллигента, обманула…

Ничего подобного. Это одна из самых интересных достоверностей, поведанных интеллигентом, пережившим и 1917-й, и 1929-й, и 1937-й, и многие другие годы. Он ведь был много образованнее нас, переживших 1991-й, 1993-й, 1995-й и многие другие годы. Он разбирался в истории и закономерностях революций. Странно звучит, но он был в большей мере готов к тому, что на него обрушилось. Он знал и про революционный террор, и про то, кто рванется вверх, к власти, и про откат революционной волны – неизбежный термидор.

Детали не могли быть ему ведомы, но общая конфигурация процесса была ему ведома. От этого его текст поражает спокойным даже в укорах совести тоном. Это какая-то история смерти, о которой знали заранее. Конечно, какие-то детали его ошарашивали, но принципиального отношения к людям и жизни не рушили. Нет, пожалуй, не так. Есть одна часть в книге, которая резко контрастирует с остальными по тону, стилю, методу изложения. Это рассказ об аресте его жены после войны по ленинградскому делу.

Розенталь аккуратно, четко записал все рассказы жены об аресте и лагере. Коротко запротоколировал. Они нашли место в его текстах об интеллигентах, занимающихся искусством и прочим культуртрегерством в пору больших социальных перемен. Одна главка совсем конспективна (так больше-то и не надо) – о тех, с кем жена ехала в поезде в лагерь: «Западные украинки. Все возрасты – от 17 до 60. Старухи с клюками. Помогали бендеровцам. Приговор – в поезде. Страдали от царя, от Польши, от СССР. Малограмотные, деревня. Истязали на следствии. Отбиты легкие, вырваны волосы. Замечательные рукодельницы. Московские школьницы и студентки, из интеллигентных семей. Увидели друг друга впервые на суде, а обвинялись как организация. В лагере – туберкулезные: три девочки. Обвинены: читали Ленина и обвиняли современность. За невыполнение заветов Ленина. Анархистки – вся жизнь в лагерях. Без помощи извне, и все же выжили. Достоинства не теряли».

Розенталь не претендует на эпичность повествования, роман – это не для него. Как человек, живущий искусством ХХ века, он знает, что большая повествовательная форма в ХХ веке отмирает, его дело – складывать мозаику из достоверностей. Но вот удивительное дело: у него получается большая романная форма. Складывается картина жизни российской интеллигенции первой половины ХХ века. Он ведь удивительно много видел. Причем с неожиданной стороны. Он был репетитором у старшеклассника Володи Набокова – талантливого мальчика, но уж очень ленивого, вот ему и понадобился репетитор. Он встречался с командиром Волжской флотилии Федором Раскольниковым сразу после того, как Волжской флотилии и ее командиру не удалось учинить социалистическую революцию в Иране. Он жил в истории. Выжил, запомнил и записал…     

Розенталь Л.В. Непримечательные достоверности. Свидетельские показания любителя стихов начала ХХ века. – М., 2010. – 816 с.

Фото: архив «Эксперта С-З»

У партнеров

    «Эксперт Северо-Запад»
    №8 (454) 1 марта 2010
    Фармацевтический кластер
    Содержание:
    Повеяло лекарством

    Петербург наряду с другими российскими регионами заявил о создании фармацевтического кластера. Эксперты считают, что у Северной столицы не возникнет сложностей с привлечением инвесторов

    Реклама