Примирение с Россией

Специальный проект
Москва, 13.11.2014
«Русский репортер» №44 (372)
Кто ты, если твои родители-оленеводы — эвенки, но сам ты живешь в городской квартире и говоришь по-русски? Или ты российский бизнесмен и политик, родившийся в Чечне и вместе со своим народом переживший ужасы кровопролитной войны? Или кореец с восточным менталитетом, много лет живущий среди русских и пишущий на русском языке? Наверное, многие из тех, кто родился в России, но этническим русским не является, сталкиваются с проблемой поиска идентичности. Наши герои — люди разных судеб и мировоззрений, сумевшие найти способ сохранить в себе обе культуры. Каждый поделился стратегией, помогающей жить в ладу с миром и самим собой. «Русский репортер» совместно с «Еврейским национальным фондом» и Федеральной еврейской национально-культурной автономией представляет большой проект «Россия многонациональная»

Фото: Оксана Юшко/проект «Россия многонациональная»

Саламбек Наибович Хаджиев

Есть такой миф: якобы кавказская мудрость способна примирить даже кровных врагов.

— Что делать народам, причинившим много зла друг другу? — спрашиваю человека, которого уважают и в Грозном, и в Москве, Саламбека Хаджиева. Он был единственным министром-чеченцем в истории СССР, а во время первой чеченской войны возглавил правительство временного совета республики.

— Вообще выходов два, — отвечает чеченец советской закалки. — Продолжать делать зло или найти пути примирения.

— Какие?

— Они начинаются с взаимного прощения. С камнем за пазухой примиряться нельзя. И потом все должны понимать, что в борьбе победителей не бывает, в борьбе проигрывают все.

Саламбек Хаджиев — директор Института нефтехимического синтеза имени Топчиева РАН. Здесь проводят сложные прикладные  исследования, например сейчас в одной из лабораторий синтезируют бензин из природного газа. Кабинет директора — как в советском кино, Хаджиев сидит за длинным столом для совещаний.

— Когда вы поняли, что проигрывают все?

— Я думаю, это приходит со временем. В молодости одна из главных ценностей — победить. По этому поводу есть кавказская шутка. Отец с сыном в драке убили человека и бегут, сын спрашивает: «Папа, мы же победили?», отец отвечает: «Да». — «А чего тогда бежим?» — «Мы победили сейчас, а проиграли надолго». Шутка о том, что люди должны обдумывать последствия своих шагов. Понимание, что победа не самоценна, приходит с возрастом. Самоценно уважение к себе. Ведь можно ж людей обмануть, можно попытаться даже Господа Бога обмануть, но себя обмануть невозможно. Ты всегда будешь знать, правильно поступил или нет. И вот это требование внутреннего самоуважения приводит к тому, что не нужны силовые приемы, не надо никого побеждать, не надо, чтобы тебя побеждали, все должно быть устроено иначе. Но молодость всегда хочет победить.

— У вас тоже так было?

— Да. Например, меня назначили директором крупного научного института в Грозном. Мне был всего сорок один год тогда, и я так сгоряча сказал, что люди хорошо работают до сорока пяти — пятидесяти, а после дурака валяют. И начал омолаживать институт. И вот мне исполняется пятьдесят лет. Начальники из моей бывшей лаборатории приходят поздравить. Среди них была Ирина Константиновна Романкова, умная женщина, такая с ехидцей. Говорит: «Ну что, пора кабинет освобождать?» А я: «Как это освобождать?!» Я только вошел во вкус руководящей работы. А она: «Ну, вы же сами говорили, после пятидесяти лет работники плохие». Я под стол сполз. Девять лет прошло, а она не забыла. Вот так моя победа стала моим поражением. Все возвращается, поражение — победой, победа — поражением, все идет по кругу.

— В ходе депортации ингушей и чеченцев вас с семьей отправили в Казахстан.

— Сорок седьмой был голодный год, основная еда — бурак, свекла кормовая, мы ее ели в разных видах, потому что ничего больше не было. До сих пор на нее смотреть не могу.  Потом жили в селе, пруд был, где мы день и ночь купались, зимой катались на коньках. Свободная была жизнь, бедная, но свободная. А с другой стороны, все-таки четырнадцать лет выдернуто из жизни, ведь в институты не принимали, люди многого не могли делать.

— Как это простить?

— Кого прощать-то? Историю не простить. Она уже была, состоялась. И кого в этом винить? — Хаджиев делает паузу, будто ждет от меня ответа. — Кого винить? Вот дудаевцы пытались винить русских, но это бессмыслица.

— И вам не хотелось винить кого-то, когда в шестнадцать вы вернулись домой?

— Нет. Нет. Я над этим вопросом даже не задумывался, да? Говорить, что в этом виноваты русские? Это неправда. Они себя сами в те годы уничтожали.

— Решали свои проблемы за счет жестокости к другим народам, как мне кажется.

— Ну какие они проблемы решили? Они были еще более жестоки друг к другу. В Казахстане я видел много русских — раскулаченных. Они телеги волоком тащили на себе. Там были раскулаченные западные украинцы, немцы из Поволжья. Корейцы были, которых с Дальнего Востока везли. Никому нельзя было отходить дальше четырех километров от села, если пересек эту черту, значит, побег — пять лет тюрьмы. И русский народ тут ни при чем, просто общество находилось на стадии революционных преобразований. На смену одной элите пришла другая, рабоче-крестьянская, со всей своей беспощадностью.

— Это было конкретное зло, которое причинили вашей семье.

— Мы попали в этот цивилизационный перелом. А что, думаете, в девяносто пятом и двухтысячном лучше было? Грозный просто снесли, на него страшно было смотреть. И остановить это оказалось невозможно никаким образом! Я пытался. Ведь я все-таки тогда как-то влиял на политику. 

— Когда вы говорили так с людьми, которые ненавидят, они слушали вас?

— Я был между противоборствующих сторон. Меня никто не трогал, не мешал мне работать — ни те, ни другие, ни дудаевцы, ни федеральные. Если я натыкался на дудаевцев, они говорили: «Ну че ж, Саламбек, ты с ними? Да?» Я отвечал: «Я за свой народ. Я не считаю, что вы правы, и не считаю, что правы они. Вот я что могу, то и делаю. И поживите с мое, прежде чем меня учить». 

— Вы пытались их примирить?

— Фанатиков почти невозможно переубедить. Но по крайней мере они не мешали работать. Я пытался восстановить школы, больницы, хотя бы лекарства завести для тяжелобольных.

— Если не вступаешь в конфликт, становишься и для своих чужим, и для чужих не своим?

— Это так, если ты мечешься между ними. И не так, если у тебя есть собственное мнение.

— Но они же все равно будут обвинять, называть марионеткой.

— Так и было. Но рано или поздно люди понимают, что у тебя есть собственная линия, и это вызывает уважение.

— Вы не ощущали себя одиноким? Вы ведь, получается, ни здесь, ни там.

— Сейчас я езжу к себе домой, в Чечню. Хотя в большинстве у власти здесь бывшие противники мои. Ну, не знаю, мне нормально жить с ними. У меня свое понимание жизни, я его и придерживаюсь. Человек имеет на это право, тем более человек моего возраста. Понимаете, я же говорю, мирят врагов не люди. Мирит жизнь. Ни один талантливый примиренец, если жизнь к этому примирению не подвела, ничего сделать не сможет.

— А как жизнь должна подвести? Большим количеством жертв?

— Часто большое количество жертв меняет сознание непримиримых людей. Но вот видите, Ганди увидел способ действовать не через смерть, он нашел слова для Индии, стал великим лидером, смог добиться независимости. Россия — бурная страна, молодая, ей всего полторы тысячи лет, поэтому и перемены бурно идут. 

Саламбек Наибович показывает мне фотографию своей маленькой внучки на экране смартфона:

— У меня трое детей, пять внучек и четыре внука. Вам сколько лет? — спрашивает он, угощая меня кофе. — Надо быстрее рожать, как минимум троих нужно!

— Почему троих?

— Потому что если двое будет, и с одним ребенком что-то случится, численность людей на планете будет падать. А трое — этот тот предел, который гарантирует хотя бы поддержание этой численности.

— Но если человечество такое — воюющее, может, и лучше, если нас будет поменьше?

— Вы думаете, люди от этого перестанут воевать?

Людмила Иванова, Айнана

 rr4414_034.jpg Фото: Алексей Кузьмичев/ проект «Россия многонациональная»
Фото: Алексей Кузьмичев/ проект «Россия многонациональная»

— Вот у вас такое имя — Айнана. А вы русская или эскимоска?

Маленькая, изящная, как фарфоровая кукла, с прекрасной осанкой, Айнана подсела к кухонному столу. Она поит меня чаем с вареньем из голубики, которую сама собрала в тундре, и готовит грибы — оттуда же, и тоже сама собрала. За окном — поселок Провидения, Чукотка.

— Я сама в себе обнаружила двоякое мышление, — Айнана бросает на сковороду мелко нарезанный лук, он шипит. — Если какую-то проблему надо решить, в институт обратиться, я по-русски думаю. А когда с пожилыми людьми или кому-то в деревне вопрос должна задать, думаю по-эскимосски.

— То есть сейчас, когда вы сидите со мной, вы русская?

Айнана смеется, щуря раскосые глаза.

— Моя старшая дочка говорила по-эскимосски, а потом пошла в детский сад, и когда перехожу на наш язык, она мне: «Мам, в садике так не разговаривают!» Сейчас сократилась среда общения, поэтому дети забывают язык. И я уже привыкла по-русски говорить, потому что внуки у меня русскоязычные.

— Что делает человека настоящим эскимосом?

— Внук мой в свои восемь гулял-гулял по улице, бегал-бегал. Вдруг влетает в дверь и говорит: «Бабушка, кто я?» Я сначала не поняла. Отвечаю ему: «Как кто? Ты мальчик». А он: «Да не! Кто я?!» Удивилась, говорю: «Ты объясни, что ты хочешь узнать». А он: «Я хочу знать, кто я. Эскимос? Чукча? Русский?» Я ему отвечаю: «Это так сразу трудно определить. Ты сам должен решить. Мама у тебя эскимоска, отец чукча. А говоришь ты на русском языке». — Айнана достает из кастрюльки сваренные грибы и принимается резать их на деревянной доске маленьким ножичком. — Когда я это сказала, он мне: «Я точно знаю, я не русский!» Спрашиваю: «Откуда ты знаешь? Ты же на русском говоришь!» — «Я внешне совсем не русский, — это он мне. — На кого я похож, на папу или на маму?» Я говорю: «И на папу, и на маму». Он тогда: «Бабушка, а ты кто?» — «Я эскимоска». — «Я же с тобой живу. Поэтому я тоже буду эскимос». Так и решили, — Айнана бросает грибы на сковороду. — Чукчей тоже не захотел быть! — смеется.

***

Солнечным днем Айнана сидит на морском берегу, одну ногу поджала под себя, другая вытянута. На ней голубая камлейка в мелкий цветочек, эскимосское одеяние, похожее на длинное платье с капюшоном. Камни на берегу серые, а вода в море неправдоподобно синяя, зеленым светится, как неоновая, трава. Это место древнего поселения эскимосов, Аван. Вдалеке на траве видны гигантские китовые ребра — то, что осталось от домов. Их не трогают, не убирают, потому что заброшенные землянки предков считаются священными.

— Маша, где мой камень? — зовет Айнана. — Выронила и не могу найти.

Внучка Маша, научный сотрудник чукотского национального природного парка «Берингия», приносит охапку длинных зеленых веток с волнистыми листьями — только что собранная на берегу морская капуста.

— Какой нужен камень, бабуля?

— Вот такой, — Айнана показывает серый приморский голыш. — Нужно разбить пополам, чтобы стал острый.

Маша разбивает правильный камень, на который бабушка указала, надвое. Айнана берет половинку и начинает ловко срезать с морской капусты листья — как самодельным ножом.

Маша берет вторую половинку камня и поступает так же. Так, говорит Айнана, ее всегда всему учили мама и бабушка — надо не ждать объяснений, а смотреть и повторять.

Костер потрескивает в очаге, сложенном из камней, сверху на решетке вскипает чайник. На импровизированном столе для пикника картошка, хлеб, конфеты, китовая кожа (мактак) и мясо моржа. Айнана берет два листа фольги и собирает в них по маленькому кусочку еды. Потом говорит что-то для нас непонятное и кидает все это в огонь.

— У нас, эскимосов, — объясняет потом, — предки все получают через огонь. Мы угощаем землю, на которую приходим. Все, что у нас есть, по кусочку в огонь кидаем.

Айнана снимает камлейку, остается в обычной одежде и идет к морю, садится вдали от всех на берегу.

— Поселок Провидения, где я сейчас живу, — говорит она, перебирая прибрежные камушки, — глубоко в бухте, там нет шума моря. А его очень люблю. Все детство я жила в Чаплино, это настоящее старое эскимосское поселение, такая коса, она далеко в море врезается. Туманы часто. Я выросла там. У нас было принято, что еще в младенчестве мальчиков с девочками обещали друг другу в мужья и жены. И когда я девятый класс окончила, пришел отец мальчика, которому меня в жены обещали. И он моей маме говорит: «Пока Айнане к нам переходить, пусть привыкает». Я так удивилась! А мама ему: «Ты что, не знаешь, сейчас совсем другие правила! Она же учится, как она к вам перейдет? Она же сейчас уедет дальше учиться».

— Так вы и не вышли замуж за того мальчика?

— Нет! — Айнана морщит нос. — А я и не собиралась. Он еще и заика был, сильно заикался.

— Он остался одиноким?

— Он погиб. Утонул, спасая людей. Холодное же море все-таки, северное. А я в Ленинграде училась в Педагогическом институте имени Герцена.

***

— Поскольку я учительница, меня многие называют Людмила Ивановна, как в паспорте. Но я Айнана, это мое личное имя. Бабушка придумала, выдумщица была. По-чукотски это крик оленя. Олени тоже мычат, как коровы.

Такие же вторые русские имена были у сестер Айнаны, а ее дети и внуки почти все уже живут без личных имен, исключительно с русскими.

***

— Мы переводили на эскимосский «У Лукоморья дуб зеленый». Я объясняла переводчице, что это не лучшая идея, ведь Пушкин классик. Но такие были времена, считалось, что непременно надо переводить.

— Пушкин на эскимосским языке?

— Ну вот это выражение — «златая цепь». У нас нет слова «золото». Я переводила как «дорогой металл». Но что было, когда мне сказали на эскимосский перевести Манифест коммунистической партии! Я им говорю: «Не надо на эскимосский, на нем никто не поймет, а по-русски поймут правильно». Как я на эскимосский переведу «призрак бродит по Европе»?! По-нашему это будет «черт бродит по Европе». Я говорю, если я переведу, никто не поймет. Отказалась. А чукчи перевели. И мне потом сказали, что я не стала переводить, потому что я несознательная, не коммунистка. Ага, а надо было! Черт бродит. Да еще в камлейке, да в тарбазах (тарбаза — национальная чукотская обувь из кожи и меха. — «РР»)!

***

Мы с Айнаной едим картошку с грибами. И она, как среднестатистическая петербургская бабушка, подпирает подбородок кулачком.

— Айнана, что же теперь будет с эскимосским языком в России? Он умрет?

— Ох. Это страшная история, да. Возможно, отомрет. Точно так же в охотничьем селе Сиреники были эскимосы, они говорили на вымершем теперь диалекте. Совсем не был похож он на язык других здешних эскимосов, много чукотских слов. Сейчас одна только песня эскимосская осталась на этом языке, ее поют, но перевести не могут.

Анатолий Андреевич Ким

 rr4414_036.jpg Фото: Дмитрий Беляков/ проект «Россия многонациональная»
Фото: Дмитрий Беляков/ проект «Россия многонациональная»

— Видите ли, в чем дело, — говорит писатель, драматург и художник Анатолий Ким. За окнами его литературной подмосковной дачи шелестят листья. — Я не один, когда живу один.

Загадочная улыбка. Невольно оглядываюсь, чтоб перехватить его взгляд, — но там никого, только тумбочка, гладильная доска.

— С кем же вы?

— Понимаете, когда я живу один, у меня огромное количество духовных контактов.

Опять улыбка.

— Это с кем?

— Это вот! — Ким кивает в сторону окна. — Все деревья — для меня они индивидуальны. Прилетит какой-нибудь ястреб. А живу я летом обычно не здесь, а в Мещерах, там дом у меня прямо в лесу. Лиса пробежит. Ворона принесет откуда-нибудь. Ну, вы же не знаете всей истории духовной жизни Востока.

— Нет, и вряд ли большинство российских читателей знают.

— Скажу так, контакты с силами, олицетворяющими живую природу. Я ощущаю местность, лес, куда я захожу. Населять эту среду могут деревья, случайные звери, птицы. И даже над поляной облако. Все это мои контактеры.  Поэтому мне не скучно быть одному. Я и не один.

Русский писатель кореец Анатолий Ким, улыбаясь, метет веником лестницу на своей подмосковной даче — это надо сделать, прежде чем мы, гости, взойдем на крыльцо. Стоять и смотреть на семидесятипятилетнего Кима страшно неловко. Хочется схватить его за руку — ну что вы, не надо! Хочется отобрать у пожилого человека веник. Но он поднимает голову и говорит:

— Когда я подметаю перед гостями, это очень хороший признак.

Смысл всех действий надо уточнять, когда встречаются тот, кто мыслями с Запада, и тот, кто с Востока.

— Она чудом вышла, в восемьдесят четвертом году, эта книга, — говорит Ким про самый известный свой роман «Белка», переведенный в восемнадцати странах и недавно переизданный. — Даже не пересказать, как, по какому стечению обстоятельств решили ее пропустить и как она прошла цензуру. Там нет слов, которые можно было подчеркнуть и сказать, что это антисоветчина. Но все настроение, атмосфера — антисоветские. Там у людей звериная подоплека, и власть в мире принадлежит заговору зверей. И в первую очередь он уничтожает все молодое и талантливое. А главная мысль в том, что ничему талантливому не выжить. Все мои герои, молодые художники, погибают, и один только остается жить, потому что он об этом заговоре знал, потому что он сам был… сущность его в том, что он белка. И вся книга пронизана такой грустью обреченности всего талантливого! Ну да, прямая антисоветчина, людям же ясно, о чем речь.

В советской литературе Ким занимал место магического реалиста, потому что в его текстах были восточная философия, магия и абсурд. На стенах гостиной рисунки хозяина — пейзажи из путешествий, портреты жены Лилии, потрясающей блондинки. А в рабочем кабинете — групповой портрет белых грибов.

— У меня же душа корейская, — говорит.

— Как это — корейская душа?

— Корейская душа это… ох! Есть у корейцев такое понятие — «хан». Это некое состояние духа. Если хотите, жизненастроение, — Ким будто переводит инопланетные мысли с инопланетного языка. — Интонация духовная, с которой живет каждый кореец. Так вот, она действительно у всех корейцев одна. Это затаенные мечты, которые не осуществились и, возможно, никогда не осуществятся. Но тем не менее кореец всегда носит этот хан в душе и всю жизнь соотносится с ним, стремится делать так, чтобы быть в приближении этого хана. Есть у западных философов понятие изначальной совести, вот оно похоже.

— Это мечта о том, каким могу быть сам я?

— Да, каким я мог бы быть, каким хотел бы быть. Там много тайного, того, о чем нельзя говорить вслух. Я знаю немного западную культуру, философию. Там тоже у всех есть хан. Так вот, корейский хан, он закрытый, сдержанный.

— Вашей корейской душе не одиноко тут, среди далеких от Востока душ русских?

— Чтобы не быть одинокой, моей душе надо воспринять души русских, которых я тут узнал, и почувствовать с ними родство. И когда его почувствуешь, среди любого народа ты уже не ощущаешь себя одиноким. Бывают еще моменты, когда тебя отторгают. Я купил маленькую избушку в деревне Немятово. Там написал и роман «Белка», и много других самых сложных моих вещей. Тамошние деревенские жители дают прозвища. И вот я был сначала Чурек, — смеется, — ну, значит, чурка, лепешка какая-то. Потом люди меня постепенно узнавали, дали прозвище Кореец. Потом — Писатель. Потом еще прошло какое-то время, и все эти прозвища исчезли, осталось, значит, Ким. Анатолий Андреевич. Это стало моим деревенским именем!

— Сколько времени на это ушло?

— Пятнадцать лет.

***

— В девяностые я сбежал от тягот перестройки в Южную Корею, работал там в университете, преподавал русскую литературу на русском языке. И мне предложили принять корейское подданство. Но там так устроено, что мне пришлось бы отказаться от гражданства России.

— Что же вы им сказали?

— Я всегда говорю, что у человека есть две родные страны, мать и отец, и если уж так получилось, что они разделены… С кем я должен остаться? Для меня отец это Корея, Корея на корейском языке мужского рода. Ну, так сложилось, что мне с матерью-Россией жить.

— Но у вас же корейская душа.

— Да! Но я ведь работаю с русским словом. А вы знаете, что слово — это выражение души? Понимаете, все души человеческие, они хорошие. А между ними преграды, эти «чурки», «корейцы», но когда люди долго живут рядом, все это уходит. Ну, как говорят, я гражданин мира, наверное. Но я русский писатель, я привязан духовно к России. Потому что язык создает человека. Я русский писатель, но ношу в себе корейскую душу.

Ксения Максимовна Ольхова и Лидия Максимовна Туровская

 rr4414_038.jpg Фото: Дмитрий Беляков/ проект «Россия многонациональная»
Фото: Дмитрий Беляков/ проект «Россия многонациональная»

— Нас привезли поездом и оставили на платформе в Бобруйске. Так мы попали в Россию. —  Кристина Максимилиановна, младшая сестра, в строгом платье с изящным белым воротничком, сидит, грациозно сложив на столе руки. — Две девочки-польки, я была с больными ногами, на костылях, Людвика с больным сердцем, грязные, ободранные.

— А вот какие красивые мы были! — Людвика Максимилиановна, старшая, сидит рядом, тоже одетая в строгое платье, на шее нитка жемчуга. Она кладет передо мной черно-белую фотографию, там две девчонки, по одежде видно, что военное время. Улыбающиеся юные лица. Большие круглые глаза младшей сестры и тонкие черты старшей.

Рассказывая о войне, Кристина будто запевает основную музыкальную тему.

— Мы харцежи, участницы Варшавского восстания, с ранеными возились. Тяжело.

А Людвика вплетает в рассказ замечания, как короткие трели. Людвика и Кристина — единственные участницы Варшавского восстания, живущие сегодня на территории бывшего СССР.

— Людвике было четырнадцать лет, мне тринадцать, — говорит Кристина. — Мы связными были, носили гранаты, снаряды, и разведчицами: ходили, смотрели, где немец, далеко ли. Ходили туда, где взрослые пройти не могли. Очень много там детей было. Даже теперь в центре Варшавы стоит памятник детям этого восстания. А потом концлагеря — Освенцим, Нойенгамме. И когда мы в Гамбурге оказались, нас освободили англичане. Предлагали забрать в Англию, многие соглашались. Но нас в лагере разлучили с мамой. И мы пошли в Варшаву искать ее, а Варшава вся в развалинах, и мы маму, конечно, не нашли…

— Когда нас разлучили с мамой, она крикнула: «Держитесь друг друга!» — это Людвика. — Вот видите, с тех пор мы не расстаемся.

— Из Варшавы нас забрали в Советский Союз, — говорит Кристина. — Мы, две девочки, одни на железнодорожной платформе в незнакомой стране, в городе Бобруйске, языка не знаем. Поляки — очень религиозный народ. Мы изучали Закон Божий. Пошли искать костел, не нашли, но нашли церковь. Батюшка был белорус, он нас выслушал и сказал: никому и никогда не говорите, что вы польки. Тогда же сталинские времена были, это все под запретом, и язык запрещен. И мы с тех пор молчали. Даже наши дети, у меня сыновья, ничего не знали. В паспортах написали, что я Ксения Максимовна, а сестра — Лидия Максимовна. Так началась наша большая советская жизнь.

*** 

Окончив училище связи в Сочи, Людвика поехала поступать в институт в Москву, а Кристина подала документы в музыкальное училище.

— Учителя знали, что я еду в Москву, — говорит Людвика. — И мне сказали, что  русский язык придется сдавать обязательно. И сами написали мне шпаргалки! Вы представляете, как они относились к нам! На экзаменах по русскому мне выпала тема «Образ Ленина в творчестве Горького и Маяковского». И знаете, я беру эту шпаргалку, списываю. И получаю пять!

— У меня совсем другая история, — вспоминает Кристина. — Я, конечно, в музыкальной школе не училась, но очень хорошо пела, голос хороший был. А туда нельзя поступить без музыкальной школы, без нотной грамоты. Я ходила несколько раз, приставала, чтобы меня прослушали. Наконец согласились, посоветовались и решили принять меня с испытательным сроком до зимы.

После окончания учебы Людвика осталась в Москве, а Кристина получила направление в Баку, создавать музыкальную школу.

— Но нам мама говорила быть вместе, так мы все время друг друга держались, — Людвика. — Мы очень дружили всегда, ездили в гости.

— И ни слова про то, что было в нашем детстве, — Кристина. — По-польски не говорили  даже друг с другом.

Сейчас Кристине восемьдесят четыре, Людвике восемьдесят пять. После перестройки они познакомились с польской диаспорой, вспомнили язык и, чтобы быть ближе к культуре исторической родины, организовали хор, исполняющий польские песни. Хор побывал не только в Польше, но и на Байкале, в Сочи, Курске и многих других городах.

— Однажды меня попросили написать о своей жизни хоть немножко. И я написала — просто, тезисами. И дала старшему сыну: «Посмотри, как написано, нет ли ошибок». А он говорит: «Мама, вы что, прошли это все?!» И с этой поры мы начали говорить. Тем более что про Варшавское восстание вообще никто не знал! Мы сейчас ходим по школам, собирается человек по сто старшеклассников, рассказываем. И очень много вопросов. Когда мы заканчиваем, они бегут к нам. Одна девочка, помню, в историческом институте, куда нас позвали, подбегает и плачет. Я говорю: «Что же ты плачешь?» А она: «Мне жалко, что вы такую жизнь прожили». А у нас возраст такой уже, что скоро мы не сможем ничего рассказать.

***

—  Мы детям всегда говорим, что надо любить родину, — говорит Людвика. — Часто в посольстве на приемах иностранные журналисты хотят услышать от нас что-то негативное. Им не очень нравится, когда мы говорим, как благодарны, что попали в Советский Союз, что не знаем, как наша жизнь сложилась бы в другом месте, потому что все наши были расстреляны. Трудно было, но мы просто знали, что нужно выжить. Но Россия для нас — родное государство. У нас есть квартира, у меня два сына, мы получили образование, все у нас есть. Нам несколько раз предлагали переехать в Польшу. И на приемах в посольстве спрашивали, вы же польки, воевали за Польшу, почему не едете? А кто мы там будем? Просто пенсионерки. А здесь у нас большая жизнь. Я являюсь председателем организации ветеранов-узников района Марьино. Мы поем в хоре, мы ходим в школы, у нас полная жизнь. Пять-шесть лет мы плакали день и ночь, хотели в Варшаву, хотели в эти развалины, хотели! Ностальгия была страшная, а потом постепенно отошла. Сейчас мы бываем в Варшаве — а нас тянет сюда.

— Какая у вас любимая польская песня?

— Мы любим нашу варшавскую песню. Там поется  про небольшой сад в  центре Варшавы, он и сейчас есть. И про дуб, он тоже существует. И под дубом скамейка. В песне много куплетов, но мы поем всего пять. Значит, в этом саду, под этим дубом на скамейке сидит девушка и ждет свидания с молодым человеком. Но к ней подходит милиционер, ухаживать пытается. А она ему пощечину! Он этой пощечины не выдерживает, потому что окружающие видели, и решает уехать из Варшавы. И вот там говорится, что он должен знать, варшавские девочки не такие, они могут себя защитить. И потом куплет о том, что к девушке подходит парень, которого она так ждала.

Розалина Гумеровна Шагеева

 rr4414_040.jpg Фото: Дмитрий Беляков/ проект «Россия многонациональная»
Фото: Дмитрий Беляков/ проект «Россия многонациональная»

«Личность, которой будет посвящена наша работа, имеет прямое отношение и к искусству, и к литературе, — пишет в реферате восьмиклассница из татарского поселка Бишня. — Розалина Гумеровна Шагеева — наша землячка, ученый, этнограф, искусствовед, художник, переводчица, историк, филолог и поэтесса. Она перевела на татарский и русский языки работы Омара Хайяма, Хафиза, Юнуса Имре, Карачи Оглана».

Реферат татарской школьницы называется «Жемчужина Бикета». Бикет — это выселок Бишни, заброшенное село, которого уже нет на картах. Розалина Гумеровна родом оттуда. Восьмикласснице эти географические названия хорошо знакомы, и для нее совершенно естественно писать реферат о Розалине Шагеевой: обе они живут в плотном, самобытном пространстве татарской культуры.

— Я родилась в татарской деревне, — говорит Розалина Шагеева. Она сидит в одном из кабинетов Центра национальных землячеств Казани, вокруг разложены составленные ею альбомы современных татарских художников, сборники ее стихов, на стенах ее картины. — Моя деревня в пятнадцати километрах от Казани — очень своеобразная. Здесь в давние времена находилась летняя резиденция верховного сеида, главного духовного лица Казанского ханства. Помню речушку с прозрачной водой, стаи рыб. Потом был холм огромный, и на нем могилы, кладбище Сихтыхкоу. И нам говорили: «Не ступайте туда, где они похоронены. Не оскверняйте!» Mы переехали в Казань, когда мне было пять лет, и я потом только на каникулы приезжала в деревню. Я окончила татарскую школу, а потом русскую филологию в университете. И вот результат — сформировалась как двуязычник. Мне очень дорога русская культура, но дорог и татарский язык.

***

После перестройки Шагеева принимала самое активное участие  в строительстве  национального музея.

— Мы были воспитаны в советское время. Нам говорили — нет национального содержания, есть только национальная форма! А время показало, что и национальное содержание есть, и этнос не что-то, лишенное сущности. Мы живем на стыке цивилизаций, мы самый западный народ из восточных. Наши художники не озабочены сохранением этноса, их главная цель — обогащение культуры. И поэтому они берут и там, и тут. И получается  удивительное сочетание европейского рационализма с восточной чувственностью. Есть в этом и универсальность, и татарджаном — татарский дух, татарская душа.

— У вас татарская душа?

— Да. Но у меня оба мужа были русскими. И в мысли у меня не было за татарина замуж выйти. В душе у меня так — все время что-то хотелось преодолеть. Завоевать! Вернуть! Ну, уравновеситься.

В просторном многоуровневом зале Музея тысячелетия Казани — полотна, посуда, предметы мебели, национальные костюмы на манекенах в стеклянных колпаках.

— Вот он, наш музей, — показывает Шагеева. — Необозримое пространство. Народы, цивилизации. Иранская культура. Российская культура. Китай. И в середине всего этого — Казань. Синтез верований, синтез представлений. Тут народов сто семьдесят пять.

***

— Цивилизации рушились. Никто не знает, откуда человек появился, — задумчиво говорит народный художник Татарстана и заслуженный художник России Шамиль Шайдуллин. — Все знаем, а этого только не знаем, — напротив него, в кресле, — давняя подруга Розалина Шагеева. — А ничего, кроме этого, не интересно!

В студии Шагеевой повсюду дописанные и недописанные еще работы.

— Межнациональной проблемы нет! — продолжает Шамиль. — Мы на это смотрим только с точки зрения сиюминутности фактически. Мы часто не очень даже знаем прошлое и вообще не знаем будущее. Мы же не можем выйти за пределы и из вечности смотреть на все это. Близорукая получается оценка. А все зависит от нас! От самого минутного состояния человеческого. Если мы межнациональную проблему в своем сознании отбрасываем, ее не существует.

— Мы эти проблемы придумали? — удивляюсь.

— Нет, мы их создали сами, создаем. Конечно. Если их отбросить, сказать: «Завтра весь земной шар переключается в режим “Никаких межнациональных ссор”» — все!

Розалина пьет чай, по ее виду можно сказать, что с Шамилем она совершенно согласна.

— А потом, — беспокоится Шамиль, — если посмотреть, а что такое жизнь? До сих пор человечество не может узнать, а что ж такое жизнь-то. Суть мы не можем понять! Парадокс, да?

— Когда у человека такие вопросы в голове, как у вас, — говорю, — не будет у него межнациональных конфликтов. Он не сможет воевать.

— Да?

— Так а за что он будет воевать, когда в голове одни вопросы!

— Естественно! А для человека единственно правильно ставить такие вопросы.

***

— Я перевожу с турецкого, персидского и арабского, — говорит Розалина. — Я была в Иране три года назад, на международном форуме поэтов. Читала стихи на русском, татарском и персидском. Я там была единственной женщиной. Причем из России. В Америке на международной конференции делала доклад о мотивах, которые используются в ковроделии. И сказали опять, блин, лучший доклад из России! Вот так сложилась моя судьба. Я, татарка, все время лучшая из России.

— Почему так?

— Потому что мне все время хочется быть вровень с какими-то мировыми стандартами. А они в России. Вы знаете, есть, конечно, явления татарской культуры, например, татарская музыка потрясающая, искусство каллиграфии, оно уникально. И сегодня Казань цветет, расцветает, это тоже феномен Казани. Но в то же время государственность — российская. Нельзя считать татарскую культуру ниже российской, она не ниже, но на международном уровне не всегда видят Татарстан, они видят Россию.

— Если все равно видят Россию, зачем тогда национальная культура?

— А если не будет национальной культуры, то вообще культуры не будет. Одна глобализация, которая сотрет все. И мы будем обслуживать только технические потребности. И не будет орнамента восточного, восточного оружия, не будет портретного искусства семнадцатого века, Леонардо да Винчи не будет. Национальное — это такие мешочки, в которых хранится культура. Золотые мешочки. И мне кажется, они еще нужны, на дне у них — великолепные кристаллы. Там еще есть откуда пить, откуда черпать. А когда это закончится, я не представляю, кошмар будет, да. Один народ. А прелесть-то культуры все равно в том, что она национально окрашена. Понимаете, национальные мотивы — это моя суть, а суть любой вещи происходит из зернышка. То есть это моя суть, но она же должна развиваться. В любой национальной культуре идет такое развитие, и на высшем этапе она всегда вступает во взаимосвязь с современностью.

У партнеров

    «Русский репортер»
    №44 (372) 13 ноября 2014
    Молодежные банды
    Содержание:
    Парни с окраин

    Дмитрий Громов из Института этнологии и антропологии РАН руководит проектом по изучению разновидности Человека Разумного, в народе известной как гопники. Вместе с коллегами из других регионов Громов пытается разобраться, что же на самом деле представляет собой уличная «пацанская среда»; ученых интересует ее история, ценности и правила, быт и фольклор

    Реклама