Помнится, есть у Джека Лондона рассказ «Тропой ложных солнц» о случайно подсмотренных картинках жизни, предысторию которых достраивает воображение.
Я тоже люблю собирать такие картинки. Вот одна из них, недавняя.
Необычная женщина служит приемщицей в химчистке, куда я прихожу, нагруженная прозаическими пластиковыми пакетами. Очень необычная. К ней никак нельзя употребить вульгарное слово «тетка», которое, тем не менее, довольно верно характеризует частый в нашей повседневности типаж работницы прилавка.
На вид ей лет шестьдесят, хотя ошибиться можно в любую сторону. Хрупкая, очень худенькая. Волосы крашены хной, которой красила она их и тридцать и сорок лет назад, словно весь нынешний парад модных красок так и не наступил. На запястьях, на шее, на пальцах, в ушах — целая коллекция янтаря. Она отдает предпочтение не желтым, а рыжим янтарям: хна, несомненно, выбрана под них. Ногти покрыты бронзовым лаком. Ресницы густо накрашены и удлиненны тушью, но нет ни теней на веках, ни румян, ни даже помады. Так красились молодые девушки в конце шестидесятых, когда ни о каком тональном креме не слыхивали слыхом, а тени были «дефицит». Свободно продавалась губная помада, но ее употребляли женщины постарше. Для девушек было первостепенным накрасить хорошенько ресницы и ногти.
Она очень близорука. Заполняя квитанцию, «пашет носом». Но очков не носит. И это тоже примета шестидесятых годов. В моей юности красивую оправу уже можно было «достать»; по знакомству, конечно, и за немалые деньги. Не только оправу, а даже линзы. Ну а в годы ее молодости красивые девушки предпочитали жестоко мучиться, лишь бы не обезобразить лица нелепым сооружением из какой-то черно-бурой пластмассы. А она, несомненно, когда-то была красива. Вот мученье и вошло у нее в привычку, от которой она потом уже не стала отказываться.
Стоит за прилавком, принимая чужую одежду в чистку и чужое белье в стирку. Говорит, стараясь не разжимать тонких губ: с зубами во рту катастрофа. Держится изо всех сил, вот только сутулится немножко, словно тащит что-то тяжелое на своих узеньких плечах.
А янтари, между тем, не просто украшение, это «ее камень», о свойствах которого она прочла когда-то множество самиздатовских слепых ксерокопий. О камнях, о нумерологии и астрологии, о Карлосе Кастанеде, об экстрасенсорных способностях она спорила до утра на все тех же, неповторимых московских кухнях. Подстегивается сюда же забытый ныне Керуак, «Агни-йога», абстрактный интерес к христианству, о каковом знаний у нее было куда меньше, чем об эзотерическом бреде Рерихов. Хемингуэй. Таганка. Ремарк. Сэлинджер. Серебряный век. Она читала стихи, небрежно отводя ото рта руку с сигаретой. «Изысканный бродит жираф» — полная запретность автора добавляла пряности строкам. В «битловке», в драных джинсах, расклешенных от колена, молодая, красивая, хнисто-рыжая, она вновь затягивалась, позвякивая своими янтариками. Очень может быть, что в руке у нее была не сигарета, а беломорина с анашой.
Богема — вроде бы и бесполезный слой, а все ж таки питательная среда для творчества. Нынешняя богема не такова: одной ноздрей втягивая кокаин, она внимательно принюхивается другой, где пахнет деньгами. А у тогдашней была какая-то невообразимая детскость во всем, что касалось денежных вопросов. Подмел после бессонной ночи двор метлой, пораскрашивал праздничные фанерные щиты — и снова хватает на вино и на жизнь, на книжки от букиниста. (Конечно, нужно было еще найти дырку между жерновами советской реальности: числиться где-то работающим. Но это обычно легко устраивалось. Ведь в обществе все было налажено на то, чтобы водить «Софью Власьевну» за нос). Жили как лилии долин — и те немногие, кто выплыл из тогдашней богемы в мейнстрим признания и благополучия, и те многие, кому это не было суждено. Вот они куда деваются, не выплывшие. В химчистку.
Осколок собственной судьбы.
Живи она в Западной Европе, ей бы падали на старости лет крохи, на которые все же можно прожить без приработков. Сидела бы она спокойно в захламленной памятками прошедших лет «студии» (для того, что у нас гордо называется «однокомнатной квартирой», во всех цивилизованных языках, кроме русского, есть менее амбициозное слово), гуляла бы в парке, болтала по телефону. Заслуживает ли она этого? Как знать, не ее ли янтарики и полыхающие хной волосы дали кому-то в незапамятном году толчок написать музыку, которую мы любим и теперь? Заслужила, только за одну эту вероятность.
А в нашем сегодня ей пришлось в конце жизни изменить свой социальный статус — встать за прилавок. Заняться чужим грязным бельем, чем она ни в каких смыслах не занималась в молодые бездумные годы. Вероятно, она ощущала поначалу острое унижение. Потом привыкла, научилась незаметно выскальзывать из этой реальности, обсуждая степень загрязнения и пятна.
Не муравей, стрекоза. Но человеческому муравейнику нужны и стрекозы. Во всяком случае, до тех пор, пока в глаза не покатила зима.
Особой трагедии тут, конечно, нет. Но каждый раз, протягивая ей квитанцию, я бессознательно пугаюсь, что она чего-нибудь перепутает. А мне так не хотелось бы указывать ей на ошибку. Но она ничего не путает. Все в порядке. Только вот сердце отчего-то щемит.
Впрочем, быть может, я все это просто сочинила. Она никогда не читала Керуака, она самая обычная пенсионерка, бывшая работница трикотажной фабрики, подрабатывающая потихоньку, пока учатся внуки. Но почему я не сомневаюсь даже, что это не так?