Мама Джин

Елена Чудинова
26 декабря 2012, 09:25

Актриса Ольга Тарасова нашла меня в одной из социальных сетей (по понятным причинам я умолчу, в какой). Просто однажды вечером привычно пискнул ноутбук, оповещая, что некто жаждет общения. Я заглянула в чат, нимало не подозревая, сколь далеко меня сейчас зашвырнет в прошлое.

«А ты помнишь, Леночка?...»

Я помню, о да!

Девять из десяти девочек мечтают играть на сцене, сниматься в кино. Я самым банальным образом не оказалась десятой. Быть может, три из этих девяти приходят от праздных мечтаний к намеренью чему-то поучиться. Я попала и в это число. Но даже не одна из трех пробует хотя бы поступить после школы в театральный институт. Я и не пробовала. И все же…

— Отчего у тебя губы распухли и потрескались? Пятно какое-то вместо рта! Разве можно выходить на сцену с бесформенными губами?!

— Но, Евгения Михайловна, у меня же вчера температура была тридцать девять! Мама вообще не хотела меня отпускать! Но вы же сами сказали, что речи не может быть пропустить прогон накануне показа!

— Это само собой! Но еще не повод являться на репетицию с варениками вместо губ. Чтобы завтра с твоим лицом все было в порядке!

В майские вечера темнеет поздно. Однако в конце концов все-таки темнеет. Часов с восьми вечера в студию начинают названивать обеспокоенные родители.

— Алло! Ах, здравствуйте, Мария Ивановна (Татьяна Петровна, Розамунда Роландовна)! Нет, мы еще не закончили. Осталось буквально несколько минут! Да-да, я помню, что Наташе (Саше, Ане, Толику) далеко ехать. Не беспокойтесь! Уже, уже заканчиваем!

Евгения Михайловна — немного хищной внешности пожилая дама с непокорной гривою темных волос — по телефону сама любезность. Но звонка после шестого, невзначай, переворачивает телефонный аппарат и в легкой задумчивости ковыряет его испод маникюрными ножницами.

— Ну вот, теперь телефон почему-то сломался! Гудка нету. Ладно, работаем! Все с начала, каждый произносит только две первых фразы, и сразу следующий!

…Мороз под двадцать градусов, высокие сугробы, красные стены Новодевичьего кладбища. В плите из черного гранита отражаются огоньки зажженных нами свечек.

«Евгения Михайловна Ростова-Норд. 1916–2001. Актриса, педагог».

Я смотрю на Ольгу Тарасову, угадывая в ее лице давнего задорного подростка. А что вспоминает сейчас она, что-нибудь другое? Конечно, другое. Но в любом ее воспоминании несомненно присутствует то же, что и в моем: искусство важнее всего в жизни. Болезни, неприятности, проблемы — все это лишь «краски чуждые», которые «спадают ветхой чешуей», когда актер выходит к сияющей мозаике рампы.

Что же, Евгения Михайловна имела право так нас учить. Для нее самой это был принцип жизни, даже там, где рампы не было никакой, только наспех сбитые подмостки под брезентовым пологом, а то и вообще грузовик с откинутым бортом. Молодая актриса Женечка Ростова часто ездила на гастроли в тот театр, что называется обыкновенно театром военных действий.

— Знаешь ту историю? — спросила Ольга чуть позже, в кафе, куда мы зашли после Новодевичьего помянуть нашего режиссера. — Про кудри? У другой актрисы была модная прическа, тогда химическую завивку только начали делать. И вот у той светлые волосы, длинные, все в таких мелких завитках. После выступления перед походным зеркальцем их поправила, шарфиком повязала. Скоро, говорит, вернусь, генерал очень просил зайти, сюрприз какой-то. Убежала, а через несколько минут — началось. Очнулись на голой земле, надо ползти, хотя куда ползти, не поймешь. Прямо перед ними — свежая воронка. А на краю воронки — голова в шарфике. Оторванная. А кудри все целые, длинные.

Нет, я этой истории не знала. Вне сомнения, и Ольге она была рассказана много позже окончания студии.

Принадлежа к опаленному войною поколению, Евгения Михайловна, тем не менее, не слишком любила предлагать нам, подросткам, военный репертуар. У другого режиссера ставили «А зори здесь тихие», неплохо ставили, как сейчас помню. А в нашей студии предпочтение отдавалось русской классике. Наташа предлагала Борису поцеловать куклу, барышня Лиза переодевалась крестьянкой, Дуня убегала из скромного дома станционного смотрителя. Татьяна разговаривала с няней, признаваясь в любви к Онегину.

— Что ты держала в руках на выступлении?! — гневно кричала Евгения Михайловна Татьяне Лариной.

— Вы же сами сказали играть платочком!

— Что?! Вот этот ужас в синюю клетку, по-твоему, платочек? Платочек может быть только белым, кружевным! Зрители могли подумать только одно, что у тебя насморк!

Да, Евгения Михайловна, мама Джин, как за глаза называли ее «старики» (студийцы, проучившиеся несколько лет) была требовательной и страшной, но мы нимало не боялись приступов ее громокипящего гнева.

Театральных костюмов нам, кстати, по специфике жанра не полагалось. Но мы и почитали их мишурой. Я, помнится, обычно выходила на сцену в удлиненной синей юбке и белой блузке с жабо. В этом наряде я оборачивалась и олененком Бэмби и девочкой Даренкой.

Да, русская классика и немного классики зарубежной. Никакой идеологии, это в те-то времена. Впрочем, не стану идеализировать мир своих воспоминаний. Иной раз, что поделаешь, кесарю кесарево, железное правило для всех, кто работал с детьми в советских учреждениях, нас гоняли лицедействовать на телевидение. Где-то в архивах, думаю, по сей день хранится пленка, на которой я, на самом деле уже шестнадцатилетняя, изображаю на каком-то праздничном концерте эстонскую пионерку. В пионерском наряде я после съемок нарочно заявилась в дружескую компанию, то-то было смеху.

Все эти теле- и радиовыступления не были всерьез, настоящий смысл имело лишь то, что происходило в классах или на сцене, во Дворце на Воробьевых горах. А там тон царил хороший.

— А я не люблю «Как закалялась сталь», — такое Евгения Михайловна могла себе позволить сказать ученикам. Кто не жил тогда, не поймет. — Вот не люблю и все.

— С этой книгой люди умирали! — взвилась девочка из новеньких. Вот наябедничала бы, последствия вплоть до увольнения, не поглядели б на фронтовые награды. Шутка ли, советский педагог, прямо на занятии…

— Мало ли кто с чем умирал, — не повела бровью Евгения Михайловна. — Если бы все умирали только за хорошее…

И ныли лицевые мышцы от скучной и утомительной техники речи:

«Сшит колпак, да не по-колпаковски, надо колпак переколпаковать… От топота копыт пыль по полю летит… Бык-тупогуб, тупогубенький бычок…»

— Как ты сказал?! Тупогубенький? Тупогубенькый, запомни на всю жизнь, Достоевскый, Маяковскый!

Был и у меня свой камень преткновения в технике речи. По-какой-то странной блажи, от которой меня никак не могли отучить дома, я полногласно произносила имена-отчества. Ростова отучила в несколько недель.

— Какая я тебе Евгения Михайловна? А ну скажи как следует!

— Евгенья Михална!

— Еще раз! Плавнее! Эти буквы есть, но они скрыты! Коротко, но плавно, ну!

В десятом классе я как-то незаметно выпорхнула из-под крылышка мамы Джин. Меня неудержимо влекла взрослая жизнь, в которой, я уже знала, не было места театру.

Но сколько же раз в этой взрослой жизни мне пригодилась привычка раскованно чувствовать себя перед зрительным залом, умение «держать» его, этот зал… Я многим, быть может, большим, чем мне самой кажется, обязана ей, Евгении Михайловне Ростовой, которую мы пришли навестить на Новодевичье в минувшую субботу. Сколько же нас прошло через ее руки, не слишком-то ласковые руки мамы Джин!

Нас много, но рано или поздно о ней с благодарностью вспоминает каждый.