Гибель богов

Алена Злобина
14 февраля 2000, 00:00

Первое в России исследование о самоубийстве вышло занимательным, но неутешительным: из него следует, что литература стремится к смерти

Парадоксально, но факт: несмотря на сугубо мрачную тематику, книга "Писатель и самоубийство" - чтение весьма занятное и даже в каком-то смысле "легкое". Надо думать, такова задача автора, который хочет не отпугнуть, а привлечь читателя. Интерес поддерживает и очень личная, как бы приглашающая к диалогу интонация, и непринужденный, окрашенный юмором язык, и обширная коллекция выразительных самоубийственных историй, благодаря которым повествование местами превращается в эдакий познавательный ужастик. Нас даже развлекают своеобразной игрой, когда исследователь, надев маску психоаналитика, разбирает "комплексы" суицидентов. И это заставляет вспомнить другую мистификаторскую игру: в "писателя" Б. Акунина, чьи забавные исторические детективы заинтриговали публику. А когда их вышло шесть штук и интерес достиг пика, выяснилось, что под маской скрывается блестящий японист, переводчик, эссеист и проч. Григорий Чхартишвили, решивший поразвлечься литературной стилизацией.

Но в работе о самоубийстве намерения Чхартишвили вполне серьезны - он стремится понять, имеет ли человек право на добровольную смерть: разбирает религиозные и философские резоны, выстраивает систему рассуждений pro и contra, рассматривает наиболее основательные теории самоубийства и комплексы причин, анализирует статистику и проч. - в общем, предлагает российскому читателю что-то вроде качественного "популяризаторского" обзора.

Однако главный вопрос так и остается неразрешенным - ведь дать безусловный ответ можно, лишь оставаясь в рамках религиозной догмы. А агностик (каковым является Григорий Чхартишвили) по определению не способен найти оный: "нравственный закон внутри нас" - штука индивидуальная. Что автор признает и сам: "Общий вывод у меня получился такой: к самоубийству нет и не может быть единого отношения". Стоило ли ради этого писать (и читать) пятьсот страниц? - спросит прагматик. По мне, так стоило: интересно.

Опасная профессия

Основной интерес исследования Чхартишвили состоит в том, что главную роль в нем играет писатель - это обусловлено прежде всего удобством изучения. Если небезызвестный электрик Петров не объясняет вопрошающему, зачем он надел на шею провод, а "только тихо ботами качает", то человек пишущий естественно склонен к самораскрытию. Впрочем, есть и вторая, не менее важная для Чхартишвили, причина.

Статистика показывает, что творческие люди (наряду с бизнесменами и врачами) составляют группу "наиболее высокого суицидального риска". По мнению автора, особо это относится к писателям, создающим "собственный космос": ведь "писатель не бог, и ноша, которую он на себя взваливает, иногда оказывается непосильной". Положим, что так; но показательно, что именно "боги", к чьим творениям действительно можно применить всеобъемлющее слово "космос", в завершающей книгу "Энциклопедии литературицида" как раз отсутствуют. Конечно, мы знаем, что и они думали о самоубийстве: достаточно вспомнить 66-й сонет Шекспира ("Зову я смерть") и гетевского "Вертера"; думали, да - но ведь не совершили. А Чхартишвили словно бы не замечает этого значимого обстоятельства.

А еще настораживает вот что: между неведомыми мне Александром Ксавером Гвердером, швейцарским немецкоязычным поэтом, и Адамом Линдсеем Гордоном, австралийским поэтом, помещен прародитель европейской поэзии Гомер, согласно преданию (честно уточняет автор), повесившийся потому, что не сумел разгадать загадку. Заметим, из всех абсолютно недостоверных преданий о Гомере это - самое нераспространенное.

В итоге из трех с половиной сотен персонажей, вошедших в "Энциклопедию литературицида", лишь два, максимум три десятка составляют писатели действительно выдающиеся или хотя бы известные (Луи Буссенар), тогда как прочие, от Адамича до Яшвили, не слишком преуспели в своей "опасной профессии". Таким образом, обнаруживается, что концепция саморазрушительной силы творчества по меньшей мере спорна: сильный талант обладает большой силой жизни. Так что у нас появляется возможность предложить иную интерпретацию писательских суицидов.

Романтический синдром

Широко распространено мнение, что гений и даже просто талант есть отклонение от нормы; Чхартишвили его, безусловно, разделяет. Однако эта идея имеет не слишком давнее происхождение: мы унаследовали ее от бунтующих романтиков, которые и провозгласили художника "царем", стоящим выше земных царей, и вменили в обязанность быть демонстративно, вызывающе не таким, как все. "Я странен, но не странен кто ж? Тот, кто на целый свет похож". Романтический творец получил статус романтического героя, которому подобало презирать толпу, иметь необычную биографию и творить исключительно по свободному велению души: работать по заказу, дескать, может только пошлый ремесленник.

Однако мастера прошлого были, сколько можно судить, психически вполне нормальны, жили обыкновенной человеческой жизнью и отлично соединяли заказ с вдохновением. Штатный драматург театра "Глобус" Шекспир непринужденно подстраивался как к потребностям труппы, так и к массовой публике и к королю Якову; штатный ватиканский живописец Рафаэль писал на сюжеты, предлагаемые папами, а штатный кантор церкви св. Фомы Иоганн Себастьян Бах к каждому празднику исправно сочинял подходящую музыку, а на первой странице партитуры аккуратно выводил "AMGD" (аббревиатура латинской формулы "К вящей славе Господа"). Дар для них не оказывался непосильной ношей, поскольку воспринимался не как личная собственность художника, но именно как дар Божий. Недаром долгие века между античностью и романтизмом дали "Энциклопедии литературицида" всего лишь десяток имен и среди них ни одного мало-мальски известного.

Конечно, романтики не сумели бы внедрить свое мировоззрение в массы, если б оно не соответствовало запросам времени. Но стоит ли (как предлагает Чхартишвили) считать романтический бунт признаком взросления человечества, выросшего из готовых ответов и мучительно обретающего свободу? Книга "Писатель и самоубийство" отчетливо показывает, что свобода - включая и свободу распоряжаться собственной жизнью - нередко оборачивается произволом.

Почему они это делают?

Больше 80% самоубийств, описанных Чхартишвили, приходится на XIX-XX века. Особое место среди них занимает чисто "литературный", так сказать, "игровой" суицид, имеющий целью завершить жизнь как роман. Японец Юкио Мисима устроил шумный и эффектный спектакль с захватом заложников, выступлением перед журналистами и публичным харакири в финале. Популярный американский детективщик Юджин Иззи превратил свою смерть в мистификацию: детали его самоубийства в точности повторяли описание из неоконченного романа, в котором героя-писателя убивает экстремистская организация, чьи тайны он раскрыл. Голландец Адриан Венема заранее объявил прессе о своем намерении, дал несколько интервью, где объяснил, что главное в жизни достигнуто, после чего действительно отравился. Американка Сильвия Плат развлекалась суицидом периодически: "Раз в десять лет/ Я выкидываю этот номер - / Что-то вроде чуда./ У меня, как у кошки, девять смертей./ Эта вот - номер три", - впрочем, "номер три" неожиданно оказалась последней... Унаследованное от романтизма требование, чтоб художник делал себе биографию, доведено в современном искусстве до крайности: яркий, оригинальный "имидж" сегодня играет не меньшую (а в иных случаях и большую) роль, чем творчество; закономерно, что игра по жизни завершается игрой со смертью.

Положим, таких вызывающих сюжетов в книге не очень много. В основном писатели убивали себя по общераспространенным причинам: нужда, мучительная и неизлечимая болезнь, потеря любимых, 1937 год, тяжелое похмелье и так далее. Однако собранные вместе, эти грустные истории создают ощущение, что человечество как-то ослабело, стало хуже переносить испытания, вообще порастратило энергию и волю к жизни. Или дело идет не о человечестве, а только о его пишущих представителях? Как бы то ни было, картина выглядит неутешительно: творчество действительно все сильнее сопрягается с душевными аномалиями, количество самоубийц растет, и если в девятнадцатом веке покончил с собой лишь один значительный литератор (Генрих фон Клейст), то в двадцатом их набралось уже немало (Есенин, Маяковский, Цветаева, Вирджиния Вулф, Хемингуэй, Ромен Гари, Акутагава Рюноскэ). Символично, что эта мрачная тенденция рифмуется с ситуацией в литературе, которой ведь тоже овладела странная тяга к самоистреблению: как иначе объяснить, что большая часть современных текстов нацелена на то, чтобы их невозможно было читать?

Утешительный post scriptum

В жизни человека самоубийство, естественно, ставит точку; в жизни человечества конец иногда оказывается началом. Так, на закате Римской империи некоторые писатели решили: все - литература кончилась. Ничего нового уже не придумаешь, и остается только играть в формалистические игры и заниматься комбинаторикой, складывая хрестоматийные строки новым, неожиданным образом. Называлось это "центон" (от "cento" - "одежда из лоскутов"); сегодня подобные упражнения зовутся постмодернизмом. "Что было, то и будет, и нет ничего нового под солнцем", - говорил Экклезиаст. Но что знаменательно, античная цивилизация тогда и вправду кончилась. Началась христианская. Нормальное развитие истории.

Чхартишвили Г. Писатель и самоубийство. - М.: Новое литературное обозрение, 1999. - 576 с.