Дракон - царственное существо. Он может летать по небу и плавать под водой, сворачивается и вытягивается, а постоянного облика не имеет. На небе сливается с облаками, под водой скрывается в пучине. На теле дракона триста шестьдесят чешуек - как дней в году. Дракона можно приручить и ездить на нем верхом, но на шее у него есть чешуйка, повернутая в обратную сторону, и тот, кто ее заденет, тотчас погибнет.
Из китайских преданий о драконе
Государства Дальнего Востока много раз удивляли мир резкими поворотами своего исторического пути. Мог ли кто-нибудь полвека тому назад предвидеть их стремительную вестернизацию или, скажем, обращение более трети жителей Южной Кореи в христианство? Без сомнения, немало сюрпризов таит и их будущее. Меня, например, очень занимает то обстоятельство, что при нынешней семейной политике в КНР китайцы через одно поколение станут самым индивидуализированным народом в мире: каждый из них будет иметь в своей родне только прямых предков, и это в стране, где все жизненные ценности ориентированы на родственные узы! Как бы там ни было, уже свершившийся выход этих стран на мировую арену - вот и Китай стал членом ВТО - заставляет задуматься о последствиях этого события как для мирового сообщества, так и для России, которая тоже является частью Дальневосточного региона.
Развенчание идеологий
Глобальность разлагает "великие предания" истории, обнажая догматизм всякого национального мифа. Это развенчание идеологий выявляет подлинные истоки культуры, которые сокрыты не в идеях, а непосредственно в практике человечества, в самой повседневности человеческого бытия.
На Дальнем Востоке мы имеем дело со странами, традиционно исповедовавшими авторитарный, даже имперский стиль правления. Их политическим идеалом была "Срединная", или "Небесная", империя, которая практически не допускала равноправных отношений с другими странами. В Японии империя и сегодня - "живая старина". Еще важнее то, что идея вечной империи освящает необычайно развитое у японцев сознание собственной исключительности и почти маниакальное стремление сохранить чистоту нации. В Китае империя перестала существовать еще в начале ХХ века, но комплекс великодержавности отнюдь не исчез. Он стал составной, даже важнейшей частью новых идеологий - националистической и марксистской (различие между той и другой никогда не было в Китае значительным, а в настоящее время и вовсе сошло на нет).
Представление о том, что Китай - великая держава, объясняет решительно все в словах и делах китайского руководства и притом служит оправданием авторитарному режиму. В самом общем виде идея великодержавности выражается ныне в приоритете национального суверенитета и государственных интересов над общечеловеческими ценностями (которые объявляются демагогическими уловками Запада) и интересами личности. На практике же понятие национальных интересов оказывается крайне расплывчатым применительно как к внутренней, так и к внешней политике. Внутри страны оно сливается с интересами Коммунистической партии и ее вождей, а в области международных отношений не дает возможности определить границы и соотношения национальных суверенитетов в свете лозунга мирного существования, каковое объявлено вторым главным принципом внешней политики.
В реальности, как и следовало ожидать, прочного мира не получается: Китай способен, если сочтет это возможным и желательным, без колебаний предпринимать недружественные действия в отношении соседних стран, а в области внешней торговли старательно прессингует своих соперников, не слишком оглядываясь на заключенные им договоры о дружбе или стратегическом партнерстве. Выдвинутые недавно руководством КНР крайне жесткие условия вступления России в ВТО - лишь очередное звено в длинной цепи подобных действий. Сходной позиции на свой лад придерживается и Япония, чье равнодушие к интересам партнеров всем известно.
Неудивительно, что и Китай, и Япония имеют постоянно тлеющие конфликты на своих границах (в том числе и между собой). Западные державы относятся к Китаю с подозрением и пытаются его сдерживать, что лишь усиливает националистические и антизападные настроения внутри страны. Никто не знает, как разорвать этот порочный круг взаимного недоверия.
Истинно азиатские ценности
Облик азиатского национализма отличается завидным постоянством. Идет ли речь о Японии, авторитарных режимах Юго-Восточной Азии, марксистах-ленинистах в КНР или даже о космополитическом Сингапуре, мы сталкиваемся с одним и тем же перечнем "истинно азиатских ценностей": преданность общему благу, бескорыстие, готовность к самопожертвованию и тому подобные добродетели. Где корни дальневосточного мифа абсолютной власти и в чем причины его живучести? Китайцы всегда верили, что сознание в его "спокойном", так сказать, незамутненно-естественном состоянии способно иметь непосредственное и полное знание о природе вещей. Древние китайские теоретики деспотизма внесли в эту формулу уточнение: речь идет о сознании правителя, который один обладает правом давать определения вещам и тем самым переводить субъективное знание в объективную действительность. Такое претворение субъективного в объективное и есть действие власти в собственном смысле слова. Это действие не имеет своей идеи или сущности, а указывает на саму силу превращения вещей. Оно вовлекает вещи в поле мировой гармонии, где все случается "совместно" и нет отношений причины и следствия, цели и средства.
Власть в китайском понимании есть, в сущности, право определять качество гармонии в данной ситуации. А все, что противится соучастию во вселенском согласии, подлежит исправлению или уничтожению. Поскольку гармоническое всеединство мира само себя оправдывает, обозначающая его классификация явлений остается чисто формальной и непременно морализирующей. Голодовку безоружных студентов можно объявить контрреволюционным мятежом, а занятие медитацией в религиозной секте - распространением духовной заразы, не утруждая себя доказательствами, именно потому, что в формальном установлении должного и недолжного в человеческой жизни только и заключается существо власти в традиции Дальнего Востока.
Но поскольку общая тема ситуации не существует вне отдельных жизненных случаев, преданность образцам и нормам в китайской культуре не только не исключает, но даже предполагает свободу маневра в поведении. Под сенью незыблемого идеала державности возможно любое действие, и каждое действие заключает в себе какой-то другой смысл, приобретает характер маневра. Отсюда, помимо прочего, и многие трудности ведения переговоров с китайцами, которые склонны постоянно пересматривать свою позицию в зависимости от нового расклада сил.
История китайской цивилизации - это поле непрерывной борьбы Небесной империи за сохранение своей прерогативы давать имена вещам. Все эти нескончаемые перечни свойств предметов и жизненных ситуаций, человеческих характеров и поступков, которые наполняют памятники китайской словесности, кажутся в лучшем случае утомительным курьезом, пока мы не увидим в них акт осуществления власти в его самом чистом виде. Международное положение китайцы тоже определяют в категориях типов ситуаций (гэцзюй). Пристрастие китайских авторов к подобным классификациям не покажется странным, если учесть, что в рамках китайского миросозерцания определить тип обстановки уже означает употребить власть. Между тем мы не находим в этой бесконечно разнообразной россыпи явлений жизни единого субъекта, ведь субъективность в китайской традиции преломляется в объективный мир: "человек един с Небом".
Власть в Китае никто не осуществляет - она должна осуществляться сама собой. А китайский мудрец - одновременно моралист и стратег. Как моралист он устанавливает общую меру явленного и сокрытого, присутствующего и отсутствующего, своего и чужого. Как стратег он выдает одно за другое и, запутывая соперника, побеждает его.
Личность в пустоте небес
Признаки описанного миропонимания в жизни дальневосточных народов увидеть нетрудно. К примеру, разным ситуациям здесь соответствуют разные формы вежливости, а в местных языках понятие "я" обозначается несколькими разными словами, которые соответствуют разным типам ситуаций. Другими словами, личность здесь должна быть превращена в тип, стилизована: в этом смысл знаменитых китайских церемоний и столь важного на Востоке "сохранения лица". Усилие же самотипизации личности предстает как путь нравственного совершенствования, которое сдерживает и ограничивает субъективные желания.
Посмотрим на китайский город, старый или новый. Взору откроется море приземистых, невыразительных, скученных построек, сливающихся в некое безбрежное марево жизни. Тайна этого человеческого океана - рассеивание всех форм, как бы теряющих себя в первозданной пустоте небес. Поистине, небесная бездна зияет в стихийном бурлении городской толпы, в банальной сутолоке тесных, как гробы, улочек. "Небесный" символизм империи незримо осеняет собою быт горожан посредством планировки города, символических названий улиц и кварталов. В современных же мегаполисах "небесное" измерение городского быта наглядно воплощается в раскинутой вверху системе скоростных магистралей, без которых город просто задохнулся бы. Та же пустота изначально была ключевым элементом интерьера древнего китайского (а в значительной мере и современного японского) жилища: единственным предметом мебели в комнате древнего китайца был низкий топчан, который в зависимости от потребностей хозяина мог служить обеденным или письменным столом, стулом и кроватью. Так в пустоте жилой комнаты сходятся человеческая деятельность и незыблемый покой Неба. Неудивительно, что главным предметом гордости китайского и японского горожанина был его личный сад - оазис дикой (но тщательно возделанной) природы в гуще городской суеты.
В китайском миросозерцании есть, без сомнения, своя внутренняя цельность - цельность типа и настроения. И она не менее убедительна, чем абстрактное единство разума. Но такая цельность вмещает в себя разрывы и парадоксы, даже отрицает себя, подобно тому, как безмолвие Неба изливается в многоголосие земного бытия. Различное понимание этой исходной посылки китайского мировоззрения, собственно, и предопределило различия между культурными традициями отдельных стран Дальнего Востока. В самом Китае постепенно развился особый тип диссидентства тайных обществ и религиозных сект, которые требовали совместить Небеса и Землю, то есть символические и практические ценности человеческой деятельности, подчинив общественную жизнь, как на Западе, отношениям мысли и ее предмета.
Это движение в корне подрывало традиционное понимание власти, и государство объявило ему беспощадную войну. Современная же либерально настроенная китайская интеллигенция способна полностью отрицать все китайское, утверждая, что китайская цивилизация заражена наследственным вирусом, который пожирает духовные силы нации. О каком вирусе речь? Не о той ли власти круговой поруки, которая предшествует человеческой индивидуальности и, словно животный инстинкт, предписывает ей строго определенный образ действий?
Японские иллюзии
Два главных факта истории Дальневосточной цивилизации таковы: во-первых, традиционное миросозерцание здесь способно порождать абсолютно неортодоксальные системы взглядов и, во-вторых, эти последние сами претендуют на статус ортодоксального учения. Наиболее примечательны в этом отношении японцы, всегда стремившиеся слить воедино символические ценности и предметный мир. Японское чувство красоты побуждает ценить все естественное, безыскусное, дикое. Однако эта простота есть лишь утонченная маска культивированного духа - утонченная именно благодаря своей неприметности. Японский сад, являющий собой образ дикой природы, дорог японцам как раз тем, что осознается ими как чистая иллюзия. Но этим же объясняется повышенная восприимчивость японцев к западной технической мысли: последняя в известном смысле тоже творит иллюзию, ведь вещи в мире техники не имеют своего бытия, а ценны своей функциональностью. Но желание перевести дух в предметное бытие совершенно неосуществимо, и это обстоятельство служит источником столь свойственного японскому менталитету психического напряжения и культа субъективной воли вплоть до самурайской готовности в любой момент оборвать свою жизнь.
Французский философ Александр Кожев увидел в подобной решимости проявление бесцельной отрицательности, которой суждено быть последним признаком человечности в современном обществе потребления, ввергающем человека в животное состояние. Кожев полагал, что именно Япония станет образцом глобальности.
Суждение Кожева можно считать курьезом, родившимся в голове гегельянского философа. Истинно скорее обратное утверждение: Япония есть самая специфическая страна в мире, и японский мир никогда не выйдет за пределы японских островов по той простой причине, что для японцев духовное бытие должно совпадать с материальным бытом: невозможно вывезти Японию из Японии. Порожденный совпадением духовного и физического бытия жесткий код этических отношений, где во главу угла ставится безукоризненная преданность установленным ценностям (отсюда, кстати, и обычай ритуального самоубийства), сделал возможной быструю модернизацию Японии на ее раннем, мобилизационном этапе. Но в наши дни в качестве национального мифа он скорее препятствует вхождению Японии в систему глобальных связей. Не следует преувеличивать переживаемые Японией трудности. Технологический потенциал Японии в обозримом будущем позволит ей сохранить ведущие позиции в мировой экономике. Однако инерция японского национального мифа воспрепятствует созданию на Дальнем Востоке прочных региональных союзов с участием Японии.
Имперский Китай и Японская империя исторически представляют как бы два полюса того комплекса понятий и ценностей, который называют Дальневосточной цивилизацией. Общим для них (а также для восточного "западничества") является догматически установленная политико-культурная идентичность. Между тем в реальности Китай далеко не однороден, и в повседневной жизни китайцев их культурная идентичность в гораздо большей степени определяется локальными факторами - родственными, земляческими, региональными. Идея державности в Китае держится скорее на страхе полного распада национального единства в случае ослабления централизованного государства.
В последнее время державность медленно, но неуклонно сдает позиции местному самоуправлению: на местах появились выборные главы администраций и законодательные собрания, которые все чаще вступают в конфликт с партийной номенклатурой. Более того, Пекин допускает политическую неоднородность страны в рамках "большого Китая" (КНР вместе с Гонконгом, Макао и Тайванем). Эта тенденция, подкрепляемая неравномерностью развития отдельных районов страны, пока что дает правящему режиму дополнительные возможности для маневра, но в долгосрочной перспективе может оказаться для него смертельной. Судьба Гоминьдана на Тайване, который потерял власть в результате им же начатых демократических реформ, очень показательна в этом плане.
Периферийные области китайской цивилизации, и прежде всего так называемые четыре дракона (Гонконг, Макао, Тайвань, Сингапур), успешно интегрируются в мировую экономическую систему, а при наличии политической самостоятельности способны - как, например, Тайвань - развиваться в сторону реальной демократии. Эти форпосты исторического новаторства на Дальнем Востоке смогли забыть имперский миф континентального Китая и ищут для себя новую, уже глобальную культурную идентичность. У китайской периферии есть свои общие институты, ценности и общественные движения. Здесь популярны, например, так называемые новые религии - синкретические и светские по своему характеру религиозные общины, которые стремятся придать мировую значимость наследию традиционной китайской культуры. В КНР новые религии до сих пор находятся под строжайшим запретом.
Вездесущая повседневность
Сама жизнь подсказала и реальные формы бытования китайской культуры в глобальном контексте. Самой очевидной и универсальной среди них стало явление, именуемое по-английски, "чайна-таун" (китайский квартал). Без таких кварталов уже не обходится, кажется, ни один мегаполис на планете. Чайна-таун - это своеобразные фабрики культурного творчества, где культура уже не прислуживает идеологии и политике, а сама устраивает жизнь по своему образу и подобию. Это деполитизированный Китай, в котором китайский социум возвращается к стихийным основам своего быта, представленного, как и подобает в глобальном мире, в его виртуальном, синтетически-обобщенном, нередко гротескно утрированном виде. В творимой здесь виртуальной идентичности китайского мира от китайской кухни и китайского интерьера до китайских увеселений, фильмов про кунг-фу и всякой прочей китайщины нет ни идей, ни догм, ни привязанности к прошлому, ни упований на будущее. Здесь царствует чистый динамизм жизнетворчества, сплетающий все явления жизни в единое тело по-праздничному яркого и щедрого народного быта. Здесь есть только жизненные подробности, конкретные моменты существования - одновременно зрелищные и доходные, ибо здесь каждая вещь и выставляется напоказ, и потребляется.
Официальный Китай знает, что носит в своем чреве чайна-таун, и пока еще пытается скрыть его присутствие, в крайнем случае - свести его существование к трюизму. Но по мере становления "большого Китая" становится все более заметным и этот безыдейный субстрат китайской цивилизации.
Впрочем, чайна-таун не имеет политических целей и едва ли взорвет китайскую державность. Скорее, заново подтвержденный разрыв между зрелищем жизни и жизненной действительностью, на котором стоит новая глобальность, позволит сохраниться традиционному китайскому жизнепониманию с его парадоксальным, но по-своему органичным сцеплением неизменной нормы и бесконечно изменчивого маневра. Да и сам чайна-таун есть не что иное, как мир внутри мира: он не может существовать без внешней, политизированной среды. Победа чайна-тауна означала бы забавное перевертывание китайского миросозерцания: державность перешла бы на положение едва заметной периферии, а на переднем плане оказалась бы виртуальная повседневность, прежде скрываемая политическими мифами.
Что можно предсказать с уверенностью, так это внедрение китайского "дракона", то есть бесконечно струящейся, как само время, жизненной лавы чайна-тауна в ткань всемирной глобальности. Сто лет назад Мережковский пророчествовал о том, что когда-нибудь американцы опознают в себе китайцев, крайний Восток сойдется с крайним Западом, и на земле воцарится всеобщая Небесная империя - один "всечеловеческий улей". Аморфное, чисто функциональное, лишенное всякой монументальности пространство китайского города - эта бездна Хаоса, обжитая человеком, - в самом деле напоминает мир одноэтажной Америки - не города и не деревни, а какого-то бесконечно тянущегося пригорода, где не на чем остановиться взору, а человек соприкасается с миром лишь в точках функциональной деятельности, попадая в места отдыха или торговые центры. В этом мире внешнее и внутреннее поменялись местами: вовне нас окружает частная жизнь, а, входя в клуб или торговый комплекс, мы погружаемся в публичное пространство. Отдых и поход за покупками становятся пародией мистического посвящения.
Так проблема межцивилизационных контактов, которую никак не удается решить средствами идеологии и политики, становится легко разрешимой, как только Восток получает статус "вездесущей повседневности", то есть мира в мире. Предсказание Мережковского насчет всечеловеческого улья ошибочно, потому что не учитывает открываемой глобальностью новой глубины жизненного опыта. Именно потому, что глобальный социум выявляет разрыв между видимостью и действительностью, появление восточной глобальности предъявляет серьезное моральное задание. Глобальность потребует принять присутствие в нашем опыте извечно "другого" и, следовательно, принять неустранимость иллюзии, так навязчиво заявляющей о себе в виде постмодернистской зрелищности. В таком случае мировой улей оказывается только виртуальной оболочкой для внутреннего постижения. Если глобальность по определению предполагает всеобщий мир и спокойствие, то сопутствующая ему новая, радикальная этика заставляет вспомнить старинное китайское изречение: "Безопасность возникает из опасности". В безопасности будет только тот, кто сумеет открыться Иному и так вместить в себя мир. Как говорил древний даосский философ Чжуан-цзы, "спрячьте мир в мире - и вы сможете жить спокойно". Жить в беспечности повседневной жизни, выведя власть за горизонт видимого мира и спрятав "сокровище сердца" в тайниках души, - заветная мечта китайцев, которой, верится, еще суждено осуществиться. И эта мечта поможет человечеству осознать себя не скажу всечеловеческим ульем, но - всечеловеческой семьей.