О Тютчеве

Александр Привалов
8 декабря 2003, 00:00

Исполнилось двести лет со дня рождения Федора Тютчева, поэта поразительного, в известном отношении почти абсолютного.

Лев Толстой, совсем молодой еще, процитировал в письме два его стиха и пояснил: "Тютчева 'Весна', которую я всегда забываю зимой и весной невольно твержу от строчки до строчки". Именно так! Выходишь из дому в одно из первых по-весеннему солнечных утр и явственно, будто над ухом сказал кто-то, слышишь: "Как ни гнетет рука судьбины..." - и потом несколько дней органным basso ostinato звучит в голове этот шедевр от слова до слова. И поди объясни окружающим, отчего нет-нет да и расплываешься в совершенно бессмысленной счастливой улыбке. И насчет зимы Толстой прав: вот сейчас пробовал я вспомнить "Весну", не глядя в книгу, - вышло не сразу и не без пробела. Поневоле подумаешь, что эти пять восьмистиший суть такой же природный атрибут весны, как таянье снега или набухание почек.

Тютчев чаще других наводит на эту полубезумную мысль: что настоящие стихи предвечны, что любимцам неба время от времени дозволяется оставить сизифов труд сочинительства и просто расслышать одну-две всегда существовавшие строки. "О, этот Юг, о, эта Ницца!.. О, как их блеск меня тревожит! Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет - и не может..." - не ясно ли, что первое двустишие (при всей его томительной точности) присочинено потом, а подстреленная птица была всегда? Или в знаменитом "Тени сизые смесились" - не очевидно ли, что великая формула "Все во мне, и я во всем!.." не сочинена тридцатилетним карьерным дипломатом, но в этом самом виде звучит с первых дней творенья?

Нет, я знаю, что эту строчку, как и многие другие, принято связывать с натурфилософскими штудиями и преходящим шеллингианством поэта; знаю даже, что Тютчев, живучи в Германии, с Шеллингом приятельствовал и дискутировал. Но все это, на мой взгляд, ни в какой степени не существенно, как не существенны для восприятия тютчевских стихов вообще никакие биографические подробности. Тютчев, как никто другой из очень больших поэтов, закрывается от собственных стихов - он вечно (за немногими, а потому разящими исключениями) во фраке и туго повязанном галстуке. "Все, что сберечь мне удалось, Надежды, веры и любви, В одну молитву все слилось: Переживи, переживи!" Если бы такое четверостишие - что, разумеется, исключено - написал Пушкин, мы бы и хотели знать, и знали, с какими обстоятельствами его жизни оно связано. А тут... Ну загляни в примечания, узнай, что оно написано ко дню рождения второй жены автора - зачем это знать, что это дает? Даже сетуя безумно, Тютчев сохраняет безупречную ораторскую артикуляцию; он не просит и, конечно, не примет "сопереживания". Не очень привычный для русского читателя, но неотразимо привлекательный авторский образ.

Тютчев открытее в тех своих стихах, что похуже, - в стихах политических. Возможно, потому, что, будучи в поэзии отчасти дилетантом (единственный, кажется, в мировой поэзии дилетант такого уровня), в политике он профессионал, и профессионал страстный. Рассказывают, что перед самой кончиной, на мгновение выйдя из многочасовой комы, он еле слышно спросил: "Какие последние политические известия?" Это волновало его всю жизнь - и в политике он был человеком не последним (хотя, конечно, несопоставимо менее значимым, чем в поэзии).

Первые двадцать лет его службы "по части иностранных дел" шли дурно и кончились бесславной отставкой. Его тонкие и злые донесения из Мюнхена и Турина не были оценены. А жаль: если бы наш МИД, возглавляемый тогда "злобным карликом" Нессельроде, не так полно игнорировал вести об истинном отношении Европы к России (а там после взятия Варшавы в 1831 году относились к нам даже хуже, чем ныне после взятия Грозного, - только вслух это выражать не смели), кто знает? может быть, крымской катастрофы удалось бы избежать. Почти одновременно с Тютчевым вылетал в отставку и князь Горчаков; с письма именно к нему, когда по воцарении Александра II он стал министром, началась вторая, более удачная часть службы Тютчева. Он закончил ее тайным советником, из литераторов проиграв карьерную гонку лишь Державину да Дмитриеву.

Здесь не место подробно разбирать политические взгляды юбиляра. Напомню, впрочем, что это он ввел в оборот слово русофобия. В отличие от многих современных пользователей термина Тютчев разумел под ним не только мнения чужих: "Это русофобия некоторых русских людей - кстати, весьма почитаемых... Раньше они говорили нам, что в России им ненавистно бесправие, отсутствие свободы печати и т. д. и т. п., что потому именно они так нежно любят Европу, что она, бесспорно, обладает всем тем, чего нет в России... А что мы видим ныне? По мере того как Россия, добиваясь большей свободы, все более самоутверждается, нелюбовь к ней этих господ только усиливается..." - и так далее.

Тютчев, всю свою жизнь говоривший и писавший по-французски чаще, чем по-русски, видел в противостоянии России с Западом борьбу "Божьей правды" с "наукой фарисейской". Эта борьба не может ни прекратиться ("между самовластием человеческой воли и законом Христа немыслима мировая сделка"), ни прийти к компромиссу, ибо промежуточного решения не существует: "Между Христом и бешенством нет середины". В католичестве и протестантизме, по Тютчеву, христианское начало безнадежно искажено; надежда, таким образом, оставалась только на Россию. Но эта надежда не могла быть слишком большой у советника канцлера: "Разложение повсюду. Мы движемся к пропасти не от излишней пылкости, а просто по нерадению. В правительственных сферах бессознательность и отсутствие совести достигли таких размеров, что этого нельзя постичь, не убедившись воочию".

Повторюсь: во всем этом Тютчев не слишком оригинален. То же или почти то же говорили и Достоевский, и Соловьев, и сонмы людей помельче и совсем ничтожных. А вот назвать человека (всякого человека - себя, меня, вас) "игра и жертва жизни частной" - в противность "жизни божеско-всемирной", как в том самом стихотворении "Весна", мог один Тютчев. С тем в веках и остался.