Умный и злой Бунин написал о нем книгу, задыхающуюся от влюбленности в него. Чуковский, затравленный волк, исходил нежностью, пиша о нем, во всех возрастах своей нескончаемой и горькой жизни. А еще о нем написана пропасть несусветной чуши - людей неумных и бесхребетных так почему-то и тянет строчить именно о Чехове. Так повелось еще при нем, так с тех пор и идет. Есть чушь бранная: от прижизненных обвинений в безыдейности и упадочничестве - до нынешнего "выдавливал из себя раба исключительно по капле"; но больше, конечно, чуши, обозначающей похвалу: певец сумеречных настроений, голос русской интеллигенции, тоскующий лирик...
Ни о ком другом (кроме, может быть, Льва Толстого - но тот отчасти сам виноват) не наговорено столько дребедени. Если бы все читатели понимали Чехова на уровне его критиков, сегодня никто не помнил бы этого имени. К счастью, многие из нас понимают его лучше - он остался и останется. Какие, к черту, сумерки, какой интеллигенции? У Дюма в "Двадцати годах спустя" две подряд главы называются "Ум и сила" и сразу за ними две подряд главы "Сила и ум" - отличные были бы названия для четырех частей разумной книги о Чехове, разве что в другом порядке.
Как-то я взялся перечитывать и залпом прочел "Дуэль" - и у меня возникло странное чувство: мне показалось, что этот текст по-особому, бездонно сложен; что ни в одной его подробности нет последнего смысла - за каждым просвечивает еще, еще и еще один. Любому известно, что жизнь бесконечно сложна; но ведь это, в частности, и потому, что она вообще бесконечна. "Дуэль" же совсем невелика - сотня страниц, - но она сложна, как сама жизнь. Это чудо; если же вспомнить, что написал ее едва тридцатилетний человек, да еще публикуя главами по мере написания, то это - чудо вдвойне и втройне. Не будем сбиваться на бормотание о таланте, гении и прочих трудноопределимых вещах, - но какая сила! какой ум! какая немыслимая прозрачность письма!
Рывок, который он сделал в середине своей недолгой карьеры, феноменален - просто какой-то Итальянский поход. В его ранних работах немало вполне зрелых шедевров, и все-таки это еще "мальчик, который мог бы лучше", как говорил о нем педагог таганрогской гимназии, и никак не мировая величина. Но в двадцать восемь лет он пишет "Степь" - и разом выдвигается вон из любого ряда современных ему писателей. Каждой новой повестью, чуть ли не каждым рассказом он строит новую литературу - может быть, единственно возможную после Толстого и Достоевского великую литературу, - следуя с тех пор зацитированному, но все равно потрясающему совету, который сам полушутя сформулировал в письме к брату: "Сюжет должен быть нов, а фабула может отсутствовать".
Его сюжеты были не просто новы - они, почти без преувеличения, переворачивали мир. Чехов не раз писал, что не дело художника давать ответы - его дело правильно ставить вопросы; что писатель - такая же ограниченная специальность, как и любая другая. В чем же он был специалистом? Очевидно, в душевном устройстве людей. О чем он ставил вопросы? О душевном устройстве людей - людей вообще, а не одних только русских интеллигентов, - и эти вопросы стоят любых ответов. Если называть лишь одно из его достижений, я бы назвал вот что.
Чехов открыл поражающую неадекватность человека самому себе. Его герои знают, например, что нужно повернуть жизнь так-то и так-то, потому что тогда будет хорошо и им, и тем, кого они любят, но годами и десятилетиями - никогда! - не поворачивают ее, будучи удерживаемы жалкими мелочами. Или наоборот: совершают непоправимые, страшные ошибки под воздействием, как они сами же прекрасно знают, ничтожных пустяков. Еще раз: речь не о ноющих уездных интеллигентах, речь о человеке вообще, о статистическом человеке - о любом из нас. Литература до Чехова этого почти не знала или, точнее, знала как одну из возможностей - Чехов показал ее универсальность. Современная Чехову литература почитала главной обязанностью писателя, отметя случайное, вычленить типическое (причем лучше "прогрессивное") - Чехов доказал, что случайное отмести - нельзя.
Степень одиночества, до которой должен был дойти Чехов - и которую во внешнем мире так безжалостно продемонстрировала обструкция, устроенная коллегами "Чайке", - больно себе представлять. "Как я в гробу буду лежать один, так я, в сущности, и живу один". И еще из письма: "Надо только, по мере сил, исполнять свой долг, и больше ничего".
Через полтора десятка лет совсем другой гений напишет в дневнике, что перестает писать стихи, потому что "слишком умеет это делать". Чехов ничего подобного, разумеется, ни в каком дневнике не писал, но после (даже для него поразительной) повести "В овраге" и он почти замолчал - писал за год куда меньше, чем в молодости за месяц. По его поздним текстам ясно, что такого и не может быть много. "Архиерей" или "Невеста" - это предел прозы, ее абсолютная вершина, обсуждению почти недоступная: эти рассказы могут, видимо, нравиться или не нравиться, но школярские вопросы вроде "о чем это?", "как это сделано?" и проч. в применении к ним почти так же бессмысленны, как при созерцании цветущей вишни, горной панорамы или какой-нибудь еще работы Автора, инструментарий Которого не принято подвергать искусствоведческому анализу. Что после такой вершины предстояло делать мировой прозе - отдельная тема; сорокачетырехлетний же автор этих неимоверных рассказов, вероятно, почувствовал себя вправе умереть.
Он умер ровно сто лет назад. Перед смертью сказал не "Я умираю", а "Ich sterbe", поскольку у постели стоял немецкий врач. Много ли можно сказать о Чехове на одной страничке? Только благодарно поклониться. Подумать о нем - радость.