Сто лет Высочайшему Манифесту

Максим Соколов
17 октября 2005, 00:00

Век спустя после 17 октября 1905 года все та же проблема стоит перед нашей страной: как власти пойти на примирение с обществом, не скатившись к хаотическому отступлению

Советская (включая и троцкистскую) и либеральная трактовки русской истории, во многом расходясь, вполне единомысленны в оценке 17 октября 1905 года: "Царь испугался, издал манифест. // Мертвым свободу, живых под арест". Манифест объявляется провокационно-лживым (в чем провокация, не очень ясно, вероятно, в высочайшем подстрекательстве к вооруженному восстанию), а также вынужденным (как если бы почти все акты такого рода в истории не были вынужденными; впрочем, Горбачев начинал вроде бы и не вынужденным - многое ли это изменило?). Для революционно-кадетского ожесточения век словно один день, достаточно глянуть в сегодняшнюю новостную ленту - все тот же либеральный банкет.

Но стоит вчитаться в Манифест - хотя бы для того, чтобы услышать совсем иной строй речи. Такой речи, которая уже почти век как не раздавалась, и неизвестно, услышим ли мы ее когда еще вновь. "Смуты и волнения в столицах и во многих местностях Империи Нашей великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце Наше. Благо российского государя неразрывно с благом народным и печаль народная - его печаль. От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству державы Нашей. Великий обет царского служения повелевает Нам всеми силами разума и власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для государства смуты. Призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед Родиною, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с Нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле".

Сегодня эти слова государя, либо вообще не упоминаемые, либо осыпаемые насмешками, звучат совсем не смешно. Не прошло и века, как до нас кое-что стало доходить. При этом желательно, чтобы до нас дошла еще одна важная деталь, без которой трудно понять последующую историю Манифеста и докатастрофного русского конституционализма. Мы привыкли читать (двадцатый век этому хорошо выучил, да и двадцать первый не хуже) речи государственных мужей между строк, подвергая их анализации по принципу: "Что на самом деле это значит?" Между тем когда-то бывало иначе, и государи говорили именно то, что хотели сказать. Если обет царского служения повелевает всеми силами разума и власти стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для государства смуты, для чего приходится даровать конституцию, - значит, повелевает, и ничего тут не поделаешь. Да, бесспорно, октроирование конституции было вынужденным. Мало того что весь 1905 года шли бунты и беспорядки, в октябре встали железные дороги и телеграф, что делало вообще невозможным управление империей, причем такая стачка случилась в России впервые, и было непонятно, что с этим делать. Добавим к этому роскошные сцены с вел. кн. Николаем Николаевичем, грозившим застрелиться прямо в кабинете у племянника, если тот немедля не подпишет Манифест, и не менее приятные беседы с гр. С. Ю. Витте, который объяснял, что есть два выхода: диктатура или конституция, - и при этом изъяснял, что сам он диктаторскими делами мараться не намерен, тем более что и войска ненадежны.

Все так, но существовавшие тогда понятия о монаршей чести предполагали, что если волей иль неволей, но уступки сделаны, то обратного хода нет. Честь превыше всего. Это, кстати, объясняет, почему европейские монархи столь упирались в конституционных делах. Потому что подпишешь - придется исполнять. Свойственный последующим эпохам более простой подход к таким делам - "Г... вопрос! Сегодня подпишем одно, завтра другое, а сделаем третье" - был тогда недостаточно распространен, а политтехнологов о ту пору еще не было. В результате единожды подписанная конституция (тут же, естественно, нареченная "куцей", это потом - в двадцатом веке - конституции были не куцые, а самые демократические в мире) состоялась, и отменял ее со всеми свободами отнюдь не Николай II, а совсем другие люди.

Наиболее состоявшимся был первый пункт Манифеста: "Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов". Характерно то, что Февральская революция не добавила к этому (речь идет именно о формальном добавлении, реальные удобства жизни в реакционном 1910 году и освободительном 1917-м мы не сравниваем) почти ничего. Разве что отменила черту оседлости, de facto и так уже упраздненную ходом военных действий, да смертную казнь (в том числе и в действующей армии), что для воюющего (и тяжко воюющего) государства было шагом, беспрецедентным в мировой истории. Различие между октябрем 1905-го и февралем 1917-го в том, что в первом случае были дарованы действительные гражданские свободы, а в 1906-1907 годах в борьбе со смутой удалось отстоять и русское государство, и свободы в этом государстве; во втором же случае был дарован полный распад общества и государства с последующим полным упразднением каких бы то ни было свобод - и почти на век.

Что касается пп. 2 и 3 Манифеста (расширение избирательных прав и конституирование Думы в качестве законодательного, а не законосовещательного, как предполагалось прежде, учреждения), то здесь претензий было более всего, и конституция объявлялась куцей в первую очередь в части выборной системы и общеполитических установлений. Выборная модель (сословно-куриальная, неравная и непрямая) была чрезвычайно далека от четыреххвостки (всеобщее, равное, прямое и тайное избирательное право), почитавшейся тогда лекарством от всех скорбей. Впервые вожделенная четыреххвостка была дарована т. Сталиным лишь в 1936 году, причем когда в 90-х дело дошло до вправду свободных выборов, тут же выяснилось, что достоинства ее сильно преувеличены, и пришлось звать на подмогу воинство политтехнологов. С неравными выборами как бы не честнее получалось.

Не меньшие претензии были и к общей системе власти. Законодательными функциями многие думцы не собирались ограничиваться ("Власть исполнительная да склонится перед властью законодательной", В. Д. Набоков). Более умеренные склонялись к английской системе, когда монарх царствует, но не правит; решительные предпочитали систему французской Третьей Республики. Основные же государственные законы от 23 апреля 1906 года (собственно, русская конституция) устанавливали, что "Императору всероссийскому принадлежит верховная самодержавная власть" (ст. 4), ему же принадлежит "власть управления во всем ее объеме" (ст. 10), он же "назначает и увольняет председателя Совета министров" (ст. 17). Если ставить знак равенства между ответственностью кабинета перед парламентом и конституционным строем как таковым, тогда, бесспорно, никакой конституции в России не было, а был только провокационно-лживый Манифест.

Проблема только в том, что весь европейский опыт демонстрировал весьма медленное (а во Франции, на которую тогда было принято в России молиться, еще и весьма неровное) расширение как избирательных прав, которые всюду поначалу были привилегией немногих, так и объема парламентской власти. Основные законы (и практика тоже) культурнейших европейских государств исходно были столь же куцыми. При этом период спокойной притирки и приработки, необходимый для укоренения представительных начал, ведет отсчет лишь с 1907 года. С момента избрания III Думы, депутаты которой, в отличие от первых двух, знали еще хоть какие-то слова кроме: "Долой самодержавие!" Последние же два с половиной года работы IV Думы приходятся на войну, которая тоже не способствует мирной эволюции политической системы. Реально русскому парламентаризму на спокойную работу было отпущено всего семь лет, и для столь краткого срока было сделано весьма многое. Упрекать Россию можно лишь за то, что она в течение семилетнего срока и начиная с нуля не проделала той эволюции, для которой куда более подготовленным западноевропейским державам потребовались многие десятилетия. Если не столетия.

Презренным учреждением (чего вроде бы естественно ожидать при куцей конституции, когда и парламент тоже должен быть куцым) Дума никак не была. Невозможно помыслить себе, чтобы председателя Думы М. В. Родзянко кто-либо поименовал "андроидом" (именовали "самоваром" - но это за пузастость и громозвучность, что несколько иной случай). Взращенный в Думе политический кадр был достаточно силен и уж, во всяком случае, никак не бесцветен - Гучков, Милюков, Кокошкин, Шингарев, Шульгин, Керенский, Марков 2-й, Церетели, Пуришкевич. См. известные по более поздним эпохам карманные собрания и степень яркости тамошних депутатов.

Причем это всего лишь два полноценных созыва, а сегодня нас учат, что парламент может более или менее состояться как институт лишь за четыре-пять созывов. В ходе сессий уже вполне состоявшейся Думы VII созыва, где-нибудь летом 1929 года, престарелый император Николай Александрович, возможно, и даровал бы дальнейшее расширение думских прав - ближе к западноевропейским образцам. "Дайте нам двадцать спокойных лет - и вы не узнаете Россию".

Этих двадцати лет не оказалось. На втором году работы IV Думы страна вступила в мировую войну, сделавшуюся погибелью и для династии, и для конституции, и для самой России. Август четырнадцатого делает наши оценки русского конституционализма навсегда неполными, потому что катастрофа неодолимой силы, разрушающая все и вся, лишает возможности точно оценить перспективы тех, кто в этой катастрофе погиб. А обвал истории, называемый также коллективным самоубийством Старой Европы, потряс весь континент. Возможно, Ленин был прав, называя Россию слабейшим звеном цепи империалистических (точнее было бы сказать: староевропейских) государств, но и почти все другие звенья, вроде бы и более крепкие, тоже порвались от перенапряжения - разве что несколько позже.

Бесспорно, вступление в войну было роковой ошибкой России. Но, во-первых, она разделяет эту ошибку со всей Европой. Того, чем обернется кампания 1914 года, в ходе которой одни за месяц собирались взять Париж, другие за тот же срок - Берлин, не предвидел никто. Наряду с Петербургом, где был прогнивший чудовищный царизм, такой же дальновидностью отличились Вена, Париж, Берлин, Лондон, Рим, где царизма вроде бы и не было. Во-вторых, и вступление в войну, и выстаивание в ней суть вещи, к развитию представительных начал правления не имеющие особого касательства. В странах с ответственным правлением депутаты (в том числе и левые) летом 1914-го столь же единодушно голосовали за военные кредиты. А держаться из последних сил в 1917-1918 годах демократическая Франция смогла лишь благодаря свирепой диктатуре Клемансо-"тигра". Диктатуре, о которой не могли и помыслить в царской России.

Речи о том, что история не имеет сослагательного наклонения, сильно неточны. История чему-то учит лишь в той мере, в какой мы допускаем сослагательное наклонение. Применительно к истории 17 октября мы и сегодня видим ту же проблему: рано или поздно вожжи придется приотпускать. Просто потому, что фиксирующая гипсовая повязка может стать необходимым временным средством, чтобы кость срослась, но средством развития резвости и прыгучести (без чего невозможно состязание с другими державами) она быть не может. Вопрос в том, как это сделать, чтобы давно назревшее разумное отступление не превратилось в беспорядочное бегство, в ходе которого сносится в прах государство как таковое. Каким тут должно быть сочетание успокоения и реформ? Сто лет назад такое худо-бедно разумное сочетание было найдено, и если бы не война...

Век спустя мы опять должны найти дорогу к разумно сбалансированной политической системе, а новой мировой войны или сопоставимых по силе обвалов истории в этот сложный для России период, Бог даст, все-таки не будет. В таком сослагательном наклонении вся наша надежда.