Перспективы либерального консерватизма в России

Павел Быков
3 апреля 2007, 00:00

Правый проект не закончен. Либерально-консервативная политика — единственный реалистичный курс для современной России. Она позволяет решить все задачи развития, стоящие перед страной, и выработать привлекательную для международного сообщества внешнеполитическую программу

Левые повсеместно наступают. В Латинской Америке сформировался целый фронт левых правительств, и даже скептически настроенное по отношению к блоку Чавес—Кастро бразильское правительство возглавляет президент с левыми взглядами. Китай после четверти века неолиберальных реформ заговорил о необходимости более «гармоничного роста», в Пекине задумались о социальной и экологической цене быстрого подъема. В Индии на смену национал-индуистам пришел левый Индийский национальный конгресс. В Западной Европе, едва столкнувшейся с необходимостью сделать рынок труда более гибким, начались массовые забастовки, а местами, как во Франции, даже и беспорядки. Соединенные Штаты, напуганные резким правым поворотом неоконсервативной администрации Буша, похоже, готовятся дать «лево руля». Да и в России недавно появилась новая влиятельная партия, заявившая о своем намерении строить социализм.

Левые, которые еще в 90-х, казалось, окончательно были списаны со счетов, возвращаются в мировую политику. По-своему это хорошо, ибо с левыми в мировую политику возвращается и плюрализм мнений — разрушена идеологическая монополия. Но есть и риск. Для России этот риск состоит в том, что возникла опасность нового левого радикализма. Возможно, для каких-то стран сегодня такая политика и адекватна вызовам времени, но для России она была бы губительна. Сегодня шансы нашей страны на развитие связаны со следованием либерально-консервативному курсу. Вероятно, это утверждение многим покажется спорным, а многим — в корне неверным, поэтому разговор придется начать издалека — задать какие-то рамки при обсуждении столь непростого вопроса совершенно необходимо.

Триумф либерализма

Прежде всего разберемся в терминах. Когда сегодня в России говорят «либерализм», очень часто подразумевают позднейшее изобретение — «неолиберализм», который к классической либеральной политике имеет сравнительно далекое отношение. Чтобы это четко понять, не обойтись без анализа того, что такое либерализм и как он возник.

Как показал еще Иммануил Валлерстайн, классический либерализм XIX–XX веков — центристское движение, база для общественного консенсуса по поводу направления и темпов проведения назревших общественных преобразований. Либерализм — золотая середина между социальными радикалами, стоявшими за стремительные и всеобъемлющие меры переустройства общества, с одной стороны, и непримиримыми консерваторами, полностью отрицавшими возможность и необходимость каких бы то ни было перемен, — с другой. Либерализм — программа постепенных реформ, приемлемая для консерваторов и сдерживающая, маргинализирующая радикалов.

При этом важнейшую свою черту — веру в возможность и плодотворность осмысленного, рационального переустройства общества — либерализм унаследовал именно от радикалов. От социалистов-утопистов, мечтавших о новом идеальном обществе, о рационально обустроенном на счастье человека Городе солнца. Сама вера в возможность создания идеального общества возникла из очевидного успеха естественных наук и вызванного им технического прогресса — ему наследует идея социального прогресса. Если человек может познать и использовать себе во благо силы природы, то ему по силам и более «правильно» организовать себе во благо новые общественные формы.

Радикалы требовали немедленного и кардинального переустройства, ибо ясно, что патриархальная система несправедлива, а рецепты счастья так очевидны — надо сделать человека свободным от оков патриархального уклада. Консерваторы (представители правящих классов) были категорически против любых посягательств на свою экономическую и политическую власть. Либералы же, во-первых, смогли доказать необходимость перемен (во многом на ужасающих примерах того, что происходит, когда в результате народного недовольства власть достается радикалам). И, во-вторых, смогли представить приемлемую программу. В фундаменте этой программы лежала все та же идея рационального управления обществом. В представлении либералов власть политического класса, получающего легитимность в результате выборов, реализуется через программы, разработанные экспертами в соответствующих отраслях знания — в интересах общественного блага.

Важно подчеркнуть, что, хотя программу предлагали либералы, реализована она была представителями консервативного лагеря — правящими классами, которые увидели в либеральной программе способ сохранить свою власть в новых условиях. Тут можно сослаться на известного американского социолога Ричарда Лахманна, который опроверг старинную догму о буржуазных революциях, якобы ставших двигателем модернизации Запада, и в своей монографии «Капиталисты вопреки себе» проследил, как на заре нового времени бывшие феодалы по ходу решения своих властных проблем и «вопреки себе» постепенно превращались в капиталистических предпринимателей.

Либеральная программа была реализована в ходе диалога либералов и консерваторов. Самый яркий пример — Бисмарк, который создал Германию из разрозненных княжеств, блестяще реализовав классическую либеральную программу (национальная система образования, всеобщее пенсионное обеспечение и т. д.). А у кого при этом язык повернется назвать Бисмарка либералом?

Так появилось национальное государство. Нация стала тем инструментом, который позволил собрать воедино элементы либеральной программы. Человек оказался вписанным в нацию. Получая образование на национальном языке (популярные прежде латынь и греческий стремительно выходят из оборота, появляется национальная литература), молодой человек получал заряд патриотизма. Его готовность жертвовать жизнью ради нации стала важным элементом системы всеобщей воинской повинности. Выборы давали чувство сопричастности к управлению государством, чувство национального единства. А социальная и пенсионная системы укрепляли человека в сознании того, что нация о нем позаботится в старости.

Классическое национальное государство по сути своей патерналистское — оно тебя воспитывает и обучает в юности, требует от тебя работать на его благо и быть готовым умереть за него в зрелом возрасте — и опекает тебя в старости. Национальное государство заботится о тебе, ты отдаешь ему свой гражданский долг.

Неолиберализм против либерализма

Классические либерализм и нация практически неразделимы. Система почти идеальна, если бы не одно «но». В мировоззренческом фундаменте либерализма и понятия «нация» есть неявный тезис о равенстве людей. Есть неявное обещание: если сейчас существует неравенство (экономическое и политическое), то со временем — по мере проведения реформ — оно исчезнет. На деле же оказалось, что это не так.

В политике основные надежды возлагались на систему всеобщих выборов, которая вроде бы должна была дать простым людям рычаги влияния на правящие классы и бюрократию. На практике получилось, что проще дать всем гражданам право голосовать и быть избранными, чем допустить их до реальной власти.

 pic_text1 Фото: Northfoto/Russianlook
Фото: Northfoto/Russianlook

Само по себе это право стало всеобщим относительно недавно (еще в 60-х у американских негров его не было, а во многих странах Западной Европы женщины получили право голосовать лишь в 50–60-х годах). И пока у людей не было этого самого права, можно было верить, что выборы и реальное влияние на власть — одно и то же. Но когда люди получили избирательное право, то довольно быстро выяснилось, что это вещи не совсем идентичные. На деле выборы сводятся к «выпуску пара» и некоторой коррекции курса — всегда строго в границах существующего внутриэлитного консенсуса. Как точно сформулировал американский социолог Джон Хигли: «Никакая демократия никогда не возникла без предварительного или сопутствующего формирования консенсуально объединенной элиты, и ни одна демократия не сохранилась, когда такая элита распадалась».

Как только большинству стало очевидно, что путем выборов нельзя добиться принципиальных изменений, людей тут же прорвало — так началась знаменитая революция 1968 года, главным запалом которой было нежелание терпеть реальный государственный патернализм в обмен на виртуальную возможность выбирать между двух зол. Выяснилось: люди готовы были оставаться винтиками в системе патерналистского национального государства, лишь пока верили в неизбежность перемен к лучшему.

То же в экономике. Либерализм строился на том, что правящие классы готовы были смириться с определенным сокращением своего куска общего экономического пирога во имя увеличения благосостояния большинства. Но эта готовность имела место, лишь пока рос совокупный размер этого пирога. К концу 60-х — началу 70-х годов XX века на Западе разразился кризис накопления капитала. Проще говоря, совокупный экономический пирог перестал расти. И правящие классы отказались и дальше сокращать свою долю ради повышения уровня жизни большинства. Был достигнут своего рода предел — дальнейшее перераспределение благ в пользу масс означало бы реальное падение уровня благосостояния элит, хуже того — сокращение круга избранных.

Ответом на эти два кризиса — политический и экономический — стала политика неолиберализма. На кризис лояльности большинства по отношению к традиционному национальному государству, на антипатерналистский массовый протест (революция 1968 года) было два варианта ответа — увеличить реальное влияние масс на политику либо сократить давление государства на общество. Был выбран второй. Не потому, что кто-то так решил (теории заговоров оставим конспирологам), а потому, что реальное повседневное влияние масс на госуправление, совершенно эгалитарное общество — утопия. Большая же автономия личности и общества от государства и бюрократии — это реальный выход. На Западе начался постепенный демонтаж системы всеобщей воинской повинности и переход на профессиональную армию, начались реформы пенсионных и социальных систем, началось размывание моделей социально приемлемого поведения личности, начался рост роли гражданского общества.

Был дан ответ и на кризис накопления капитала — дерегуляция рынков, снижение налогового бремени на корпорации, а также снятие ряда ограничений на концентрацию капитала (например, на слияния и поглощения корпораций) и на трансграничное движение капиталов. Естественно, что возможности государств проводить социально ориентированную политику сократились, но разве не сами люди хотели иметь большую автономность от государства? Значит, они должны платить за это большей ответственностью за самих себя. В качестве же компенсации наиболее талантливые, трудоспособные и инициативные члены общества получили новые возможности для продвижения вверх по социальной лестнице. Плюс за счет расширения роли гражданского общества возросло число социальных иерархий, продвижение в которых наиболее активных граждан снимает общественное напряжение, но не угрожает напрямую экономической и политической власти истеблишмента.

О том, как сформировалась эта политика, блестяще рассказал миру американский социолог Дэвид Харви* в своей книге «Краткая история неолиберализма». В частности, он весьма точно подметил, как шведский правящий класс через свое влияние на Нобелевский комитет добился того, что на протяжении многих лет премии по экономике выдавались представителям исключительно неолиберальной монетаристской школы — во многом потому, что среди всех западных стран именно в Швеции, с ее почти социалистической моделью, общество ближе всего подошло к плавному обобществлению средств производства и полному размыванию экономической власти традиционных элит, что и вызвало реакцию.

Таким образом, вопреки своему названию, неолиберальная политика — противоположность классической либеральной политики. Неолиберализм призван снять те напряжения и противоречия, которые возникли в мире в ходе последовательной реализации либеральной программы. В конце XX века неолиберальная программа победила практически повсеместно — в тэтчеровской Британии, в рейгановской Америке, в дэновском Китае, в ельцинской России.

Впрочем, слишком жестко противопоставлять неолиберализм и либерализм тоже было бы неверно. В некоторых основополагающих вещах неолиберализм преемственен по отношению к классической либеральной политике. И главное — неолиберализм является консенсусной политикой. Ведь, скажем, пресловутый «вашингтонский консенсус» — стандартизованная программа мер, которую международные финансовые организации предлагают развивающимся и переходным странам (прежде всего приватизация, бескомпромиссно антиинфляционная, жесткая денежная политика, отказ от бюджетного дефицита, дерегуляция рынков и проч.) — неспроста был назван в 1989 году именно консенсусом.

*Иммануил Валлерстайн, Джон Хигли, Ричард Лахманн и Перри Андерсон выступали в Москве с лекциями в рамках программы «Русские чтения», проводимой «Экспертом» и Институтом общественного проектирования. Лекция Дэвида Харви предварительно намечена на май этого года.

Ловушка неоконсерватизма

 pic_text2 Фото: UPI/Russianlook
Фото: UPI/Russianlook

Неолиберальная политика порождает, однако, одну весьма и весьма серьезную проблему — кризис идентичности. Разбирая несущие конструкции привычного национального государства, неолиберализм размывает традиционную идентичность, основанную на принадлежности гражданина к нации.

В самом деле в государстве с приватизированными системами образования, здравоохранения и социально-пенсионного обеспечения, в обществе, где из соображений политкорректности не принято считать одну культуру выше другой, в мире, где крупный капитал не чувствует себя жестко привязанным к той или иной стране, трудно ожидать от простого человека, скажем, готовности жертвовать жизнью во имя интересов «локальной бюрократии». Тут уж совсем непонятно, ради чего человек может жертвовать своими индивидуальными интересами, когда правящие классы последовательно снимают с госаппарата ответственность за судьбы и благосостояние людей.

Но идентичность-то нужна. Без нее государства-нации развалятся — и разваливаются! — на индивидов, группы влияния и меньшинства. Так возникает неоконсерватизм. Демонтаж национальной идентичности закономерно приводит к росту религиозного фундаментализма, культурного и этнического сепаратизма. Люди и страны ищут новые скрепы, обращаясь к своей истории. Вывод напрашивается: неоконсерватизм — alter ego неолиберализма, это два сопряженных процесса, два сопряженных проекта. Неолиберализм — проект экономико-политический, неоконсерватизм — социально-политический. Закономерно, что именно Рейган, придавший неолиберализму глобальное звучание, стал одновременно же и первым неоконсервативным — протестантско-фундаменталистским — политиком Запада.

По-своему закономерно и то, что именно на период 1978–1980 годов приходится столько принципиально значимых событий: запуск неолиберальных реформ в Китае и реформы Тэтчер, неолиберальный прорыв рейганомики и эскалация холодной войны под лозунгами противостояния «империи зла», исламская революция в Иране (альтернативный западному неоконсервативный проект) и вторжение СССР в Афганистан. Так что к тому моменту, когда в 1989 году Френсис Фукуяма провозгласил всемирное торжество либеральной демократии и «конец истории», труп классического либерализма уже вскрывали в морге.

Для неоконсерватизма принципиальное значение имеет наличие врага, причем врага принципиального, врага, с которым нельзя договориться. Дело в том, что в рамках реализации неолиберальной политики, после отказа от жесткого патернализма общество расслабляется, «демобилизуется». Поэтому для формирования новой идентичности, основанной на конфессионально-культурном (цивилизационном) фундаменте, требуется цивилизационный же, если угодно, экзистенциальный враг. С другой стороны, новорожденный неоконсерватизм Запада этого самого врага сам и порождает, ибо вызывает ответную реакцию других культур.

В этом, собственно, и состоит смысл провозглашенного в 1993 году Самюэлем Хантингтоном «столкновения цивилизаций», которое — это надо хорошо понимать — было не прогнозом ученого (Хантингтон не ученый в обычном понимании, он крупный аналитик-идеолог), но проектом наиболее реакционных кругов американского истеблишмента, наиболее дальновидной его части. Мрачный Хантингтон куда лучше понял суть неолиберального/неоконсервативного проекта, чем восторженный Фукуяма, который к настоящему моменту успел уже окончательно откреститься от своего увлечения неоконсерватизмом и покинул ряды неоконсерваторов.

Что означает для мира собственно американский неоконсервативный проект, за последние годы стало уже вполне ясно. Опираясь на протестантскую традицию, неоконы несут в мир социал-дарвинизм — слабые и бедные сами виноваты в своих бедах. Это касается экономики — демонтаж систем соцзащиты и безудержный рыночный фундаментализм. Это касается и политики, прежде всего внешней — этакий «социальный дарвинизм народов», отказ от международных норм и примат силы (сильный даже не просто прав, тут покруче: Сила=Добро).

 pic_text3 Фото: Magnum Photos/agency.photographer.ru
Фото: Magnum Photos/agency.photographer.ru

Но все это в общем-то понятно. Гораздо интереснее другое. Неоконсерватизм в силу своего генезиса и фундаментальной оппозиции классическому либерализму неявно подразумевает отказ от господствовавшей в новом времени теории о возможности рационального обустройства общества. Более того, он неявно опровергает саму теорию рационального выбора, на которой базируются все современные воззрения на рыночные и общественные процессы (согласно ей, нормальные люди, как правило, ведут себя рационально, выбирая разумные альтернативы). Весьма и весьма показательно, что западное обществоведение в принципе уже похоронило эту самую теорию — как раз после терактов 11 сентября. Ибо в рамках этой теории невозможно объяснить, почему группа вменяемых, хорошо образованных и довольно состоятельных людей, вместо того чтобы наслаждаться жизнью в обществе потребления, занимаются в афганских пещерах организацией чудовищного теракта, рискуя своей жизнью и посылая на верную смерть своих соратников — все это во имя якобы религиозных убеждений.

Значение этой эволюции нельзя недооценивать. Американской войной с исламским фундаментализмом дело не ограничится. Чтобы это понять, представим себе на минуту, как может выглядеть неоконсервативная Европа. Европейский неоконсерватизм может оказаться куда веселее американского, но обязательно ли Европа станет неоконсервативной?

Наверное, это не предопределено. Хотя риск вполне реален. Евросоюз своей целью ставит проведение в европейских странах неолиберальных реформ — общеевропейская либерализация рынков энергии, газа, рынка услуг, рынка труда и т. д. Зонтиком для дерегуляции этих рынков должна стать «европейская идентичность», которая призвана помочь плавно демонтировать национальные государства Европы. Но что это будет за «европейская идентичность»? На поверхности все замечательно — на поле публичной политики абсолютно доминирует риторика «третьего пути» (левоватая социал-демократия — клинтоновский курс с поправкой на европейские реалии и европейский электорат). В проект Евроконституции даже не внесли пункт о христианском наследии Европы — сплошная толерантность.

Но как это будет выглядеть на практике? Что будет происходить в европейских странах, когда люди распробуют неолиберальные реформы? Они и сейчас-то уже не в восторге. Можно, конечно, верить, что европейские экономические реформы будут социально ориентированными. Но посмотрим правде в глаза. Создание еврогосударства предполагает ту самую панъевропейскую концентрацию капитала, которая в США произошла в 80-х годах — после снятия ограничений на слияние компаний из разных штатов (только в Европе вместо штатов будут страны). И неужели либерализация рынков (неолиберализация) затевается для того, чтобы после нее начать строить общеевропейское социалистическое государство с человеческим лицом? Вряд ли.

Европейский капитал и европейские элиты должны быть конкурентоспособны на мировом рынке, где капитал концентрируется, а неравенство растет. Поэтому грядущее явление разрекламированной общеевропейской идентичности скорее пугает, чем обнадеживает. Как бы красиво ее ни рисовали, всегда надо помнить, что американские неоконы еще в 80-х годах почти искренне рассуждали о правах человека. То, что европейцам удастся проводить умеренную неолиберальную политику, избежав скатывания в неоконсерватизм, по меньшей мере не очевидно. Как может выглядеть неоконсерватизм по-европейски? Главное, что тут нас должно занимать: станет ли возвращение европейцев к своим христианским корням поводом для нового разделения Европы на Запад и Восток или напротив — основой для новых партнерских отношений с Россией?

Либеральный консерватизм для России

Перед нашей страной стоит сегодня сложная задача — выработать свой собственный либерально-консервативный курс. Во-первых, для России актуальна классическая либеральная повестка дня — более полное включение граждан в политическую жизнь страны и расширение доступа людей к экономическим благам. Этих целей можно и нужно достигать в рамках диалога либералов и консерваторов. В стране уже более или менее сложился класс собственников и политический класс (уж какие есть), значительная часть которых неизбежно будет стоять на консервативных позициях. Но при этом, поскольку слабость политической системы и экономические трудности значительной части населения совершенно очевидны, российские правящие классы сравнительно восприимчивы к идеям постепенного либерального (в классическом смысле слова) переустройства. Проблема во многом состоит в слабости собственно российских общественных институтов — в слабости перед лицом и коррумпированного чиновничества, и политических радикалов.

Во-вторых, российским правящим кругам катастрофически не хватает в обществе контрагентов, адекватных задачам сегодняшнего дня. Ведь очевидно, что сегодняшняя Россия не может просто вернуться в XIX век, программа развития не может базироваться на идеологических разработках дня позавчерашнего. В конце 80-х — начале 90-х российское общество уже высказалось против полуказарменного существования в патерналистском государстве. Возможно, теперь дезориентированное хаосом 90-х годов российское общество и готово пойти за лозунгами возврата патернализма, но надо понимать, что этот путь изначально ведет в тупик. Довольно очевидно, что в современной России в балансе выгод и издержек при проведении неопатерналисткого курса издержки для общества будут расти гораздо быстрее выгод.

При этом надо понимать, что сегодня в российском обществе существует сильный запрос на правую политику (то же желание собственника квартиры заставить какого-нибудь начальника ЖЭКа выполнять свою работу, абсолютно «правое», если не сводится к желанию, чтобы за это отвечал лично президент или губернатор), но нет пока политических сил, готовых этот запрос удовлетворить, апеллируя не к лево-патерналистской риторике государственной заботы, а к желанию людей быть хозяевами на своей земле. Ответственная либерально-консервативная политика неизбежно должна учитывать этот факт и опираться на те социальные группы и структуры, которые готовы к партнерству.

 pic_text4

Почему не социализм и не социал-консерватизм?

Социалистическая политика с обобществлением собственности будет означать новую радикальную перестройку общества и экономики. Издержки такой перестройки окажутся выше, чем у политики постепенных либеральных реформ, а выгоды — меньше. Социалистическая бюрократия вновь скует творческую энергию народа. Чтобы достичь необходимой степени мобилизации общества, стране вновь потребуется внешний враг. Лево-социалистический проект вновь потребует нести расходы по продвижению глобальной идеологической составляющей и по содержанию интернациональной сферы влияния, а социал-консерватизм загонит страну в экономико-культурную резервацию наподобие албанской или северокорейской.

Любой социалистический проект довольно быстро натолкнется на протест людей против государственного патернализма. В конце концов, события 1968-го и 1991-го показали, что навязчивый патернализм больше раздражает людей, чем необходимость самому отвечать за себя — свобода дорогого стоит. И понятно, что в обществе со свободным доступом в интернет и всеобщей мобильной телефонизацией жесткая и последовательная патерналистская политика невозможна. Нежесткая же не позволит мобилизовать общество, а только скует его в неподвижности. Как показывают современные левые, например редактор авторитетного New Left Review Перри Андерсон, рефлекторное противостояние неолиберализму — ставка на неоконсерватизм, к которому можно отнести и возможные варианты российской версии социал-консерватизма — опасный и рационально не мотивированный выбор.

Четкий отказ от всех форм социализма вовсе не означает радикального ограничения доступа граждан к социальным благам. Тут стоит вспомнить рузвельтовское определение свободы, которое 32-й президент США дополнил такими важными компонентами, как свобода от нужды, от страха, от унижения — эти свободы ничуть не менее важны, чем свобода экономическая и свобода слова. Российскому обществу потребуется найти свой баланс свобод. Потребуется понять, как сделать, чтобы этот новый баланс не уничтожил шумпетерианскую свободу экономического творчества, не потерять общественный динамизм. Для этого и нужен диалог либералов и консерваторов, их конструктивное сотрудничество и в итоге — либерально-консервативный консенсус. Поиск такого консенсуса — сложный процесс. Но этот путь вернее приведет к успеху, чем очередные попытки воплотить в жизнь придуманные схемы идеального общественного устройства.

Почему не либеральная социал-демократия? Тут мы подходим, пожалуй, к самому интересному, ибо очень многое из того, что сказано выше, можно услышать как раз из уст сторонников либерально-социал-демократического устройства. Однако между либеральной социал-демократией и либерал-консерватизмом есть существенная разница.

При всей своей толерантности современная либеральная социал-демократия страдает «социальным фундаментализмом». В обиход уже давно вошел термин «рыночный фундаментализм». Его сторонников, во всем практически готовых положиться на благотворное влияние рынка, отличает своеобразный взгляд на человека как на «экономическое животное». Человек-де сводится к экономической деятельности в свободной рыночной среде, а все остальные социальные практики — пережиток. Даже семья, ее целесообразность, обосновывается с точки зрения выгодности совместного ведения хозяйства. Плюс семья — ячейка, обеспечивающая воспроизводство капитализма.

Критики справедливо указывают на ущербность подобного экономоцентричного взгляда на человека и человечество. Однако целый ряд критиков рыночного фундаментализма допускает схожую ошибку, пытаясь описать человека и относиться к человеку как к «социальному животному». Эта теория, конечно, значительно ближе к истине, чем идея о животном экономическом, но все-таки это не вся правда. С научно-методологической точки зрения это, безусловно, корректный и плодотворный подход. Но основанные на этом подходе экспертные рекомендации политикам (тот самый восходящий к просвещенческой традиции рациональный подход к управлению социумом) ведут к серьезным общественным деформациям. При этом подобные воззрения как раз и лежат в основании нынешней модели либеральной социал-демократии.

В чем беда этой модели? В том, что в действительности человек не сводится к своей социальной роли, к своему социальному поведению, не сводится к системе социальных коммуникаций и функций. За рамками остается человеческая индивидуальность и, простите за пафос, сфера человеческого духа. А может ли быть по-настоящему гуманным, свободным и счастливым общество, где человеческий дух выведен за скобки? Причем не просто выведен: в либеральных социал-демократиях, распространенных в основном в странах Западной Европы, сфера духа целенаправленно подавляется и маргинализируется. Практически любые попытки людей развиваться в этой сфере тут же маркируются как фундаментализм и отторгаются. Такое общество не в пример терпимее смотрит на различные девиации (как правило, нормативно одобряемые) в социальном поведении личностей и групп, чем на попытки выйти за рамки предписанной социальности.

Общество, осуществляющее контроль личности через ее тотальную социализацию, гораздо менее гуманно и гораздо более тоталитарно, чем осуждаемые фундаменталистские автократии. Европейский дух Просвещения выродился в тоталитарный просвещенческий догматизм. (Смешнее и точнее всего попытки заключить человека в рамки социальной реальности высмеиваются в «буддистских» пелевинских романах — как только человеческий дух выводится из рассмотрения, мир тут же превращается в фантасмагорическое «колесо страданий».)

 pic_text5 Фото: Northfoto/Russianlook
Фото: Northfoto/Russianlook

Впрочем, очевидно, что человека никогда нельзя будет свести к социальному или социально-экономическому измерению (а иначе это будет уже не человек). Никакой технический и даже социальный прогресс не сделает человека и человечество счастливым. Пока человек остается человеком, никакой прогресс не сможет избавить этот мир от страданий и принести в него всеобщее счастье. Счастье — если вообще позволено говорить о такой эфемерной субстанции — продукт индивидуальный. Либеральная же социал-демократия претендует на то, что она способна нас осчастливить, и потому тотальная социализация и тотальный контроль оправданны (левые вообще склонны торговать идеей «всеобщего счастья» — сравните с черчиллевским «я могу обещать вам только кровь, грязь, слезы и пот»).

Однако рано или поздно люди поймут, что счастье нельзя купить ценой отказа от человеческого. И тогда, как это не раз уже бывало в истории, произойдет прорыв человеческого через социальное. Людские идеалы, надежды, страсти и пороки, все то, что обычно скрыто за повседневностью, порвут социальную ткань. Любая революция — Великая французская или «оранжевая» украинская — это всегда прежде всего колоссальный выплеск человеческого в политическое пространство. Политико-экономические расчеты восставших масс и групп тоже играют свою роль, но посмотрите: зачастую спустя несколько месяцев в постреволюционной стране ситуация бывает значительно хуже, чем до революции, а взрыва не происходит. Человеческое иррациональное уже вышло на поверхность, и новых взрывов нет. Поэтому если мы не хотим ввергнуть Россию в мясорубку новой революции, пусть даже «оранжевой», у нас всех нет другого выбора, кроме как по-новому взглянуть на отношение к человеку.

Роль опирающегося на православную традицию русского консерватизма в либерально-консервативном консенсусе в том и состоит, чтобы за социальными переменами не допустить умаление человека. Вот что в 2005 году в интервью «Эксперту» примерно по этому же поводу сказал дьякон Андрей Кураев: «Человеку необходимо защитить себя от растворения в своих социальных функциях — вот главная установка. Слишком плоско и слишком рискованно отождествлять себя со своей социальной ролью: сколько людей, включая царей и епископов, погибало на этом пути, когда они слишком серьезно относились к своей социальной маске... И первый шаг на пути освобождения — вспомнить, что есть Суббота. В субботний (для христиан — воскресный) день ты сбрасываешь с себя социальную маску и из “Его превосходительства” превращаешься в “раба Божьего”. И ты ощущаешь себя перед лицом более высокого, чем ты сам. Причем настолько высокого, что нет смысла заискивать, искать повода для взятки и так далее. Все мы, увы, разительно меняемся в зависимости от того, с кем беседуем — с подчиненными или с начальником. Но есть такой Начальник, перед которым игра не имеет никакого смысла, — и хотя бы в День Субботний об этом стоит помнить и побыть перед Ним без грима». Трудно сказать лучше.

Опираясь на православие, но не сводясь к нему, русский консерватизм изначально лишен стремления к доминированию, к однозначности определения успеха, к подавлению чужого («пусть цветут сто цветов»), и это позволяет ему скреплять столь разнородные элементы, позволяет органично снимать напряжения либеральной политики. Англосаксонский социал-дарвинистский неоконсерватизм опирается на протестантские представления о богатстве и земном успехе как о свидетельстве избранности; неудачники — отвергнутые. Русский консерватизм фундаментально лишен доминантности. Пути Господни неисповедимы. Внешняя праведность и внешняя греховность, люди успешные и не от мира сего — все равны перед Высшим Судьей. В конечном вердикте не может быть уверен никто.

Так что дело не в какой-то особой духовности России (чья бы то ни было высокая духовность как присущее состояние — это миф). Если говорить более приземленным языком, то российское общество гораздо более открыто и терпимо к различным культурам и различным типам человеческого поведения, чем западное, для которого толерантность — это игра в разрешенное/запрещенное и приличное/неприличное. Религиозное консервативное начало, оставаясь фундаментальным принципом русской культуры, лишено социал-дарвинистской агрессивности протестантизма и жестко-изощренного мессианства католицизма. Но именно в этой мягкости заключена сила русского консерватизма, его актуальность для современного мира, в котором народы и культуры настолько перемешаны, а страны настолько взаимозависимы, что любые попытки поставить на силу и контроль могут привести лишь к глобальной катастрофе.