Побег от расстрела

Всеволод Бродский
24 марта 2008, 00:00

Анджей Вайда осуществил свою давнюю мечту — снял фильм о Катынской трагедии. Российский зритель картину не увидит

По словам самого Вайды, он хотел снять фильм про Катынь на протяжении последних тридцати лет — то есть большую часть своей весьма продолжительной кинокарьеры. Что и неудивительно. Вайда — один из самых социально ориентированных восточноевропейских режиссеров; его отец — один из четырех с половиной тысяч польских офицеров, закопанных в Катынском лесу; Катынь — одна из главных польских трагедий XX века, ставшая таковой не столько из-за масштаба смертоубийств, сколько из-за своего символического значения. В результате 81-летний режиссер снял свой лучший фильм как минимум со времени «Человека из мрамора» (1977). Да, «Катынь» — это не «Пепел и алмаз», хоть здесь и появляется эпизодический вариант Мачека–Ольбрыхского; да, здесь есть некоторая дидактичность и стандартизированность образов (Благородный Генерал, Раскаявшийся Предатель, Верная Жена, Добродетельный Русский Офицер — Гармаш и т. д.); и тем не менее это один из лучших, один из самых мощных современных фильмов о Второй мировой — страшней «Пианиста», болезненней «Черной книги».

У нас «Катынь» в прокат не вышла и, очевидно, не выйдет: ознакомиться с картиной можно было только на прошлой неделе, на двух не закрытых, но и не слишком разрекламированных показах, в присутствии самого Вайды. Конечно, хиты польского проката не то чтобы регулярно перекочевывают на широкий российский экран; и все же игнорирование «Катыни» красноречиво. Нечасто в мире появляются настолько сильные, настолько нашумевшие — хотя бы за счет оскаровской номинации — и настолько прямо нас касающиеся фильмы; ясно, что, будь тема его несколько другой, в нашем прокате — хотя бы ограниченном, несколькими копиями — он бы присутствовал. «Катынь» не запрещали, как, например, «Бората»: это было бы даже приятнее — давление сверху вызывает понятное и психологически комфортное сопротивление. Просто прокатчики по своей собственной инициативе не купили фильм — догадавшись (и, судя по всему, справедливо), что у широкой отечественной публики он вызовет лишь отторжение; даже не скандал, а полное равнодушие.

Мы не хотим смотреть, как россияне в фуражках с синими околышами с деловитой сноровкой всаживают пули в польские затылки. Нам это неприятно и неудобно. Зачем нам об этом знать? Мы лучше отвернемся. Мы лучше забудем. Мы лучше помашем георгиевскими ленточками — с такой энергией, как будто захватили Берлин в прошлый вторник; и не надо нарушать наш психологический комфорт. Поляки, привыкшие, казалось бы, ощущать себя народом-жертвой, могут, обнаружив в 2001-м правду о еврейском погроме в Едвабне в 1941 году, чуть ли не на коленях просить прощения; а мы, сделавшие свою победительность государственной концепцией, всячески тормозим с помощью прокуратуры расследование катынского дела, порой печатаем в федеральной прессе ревизионистские статьи и окончательно, раз и навсегда, извиниться не торопимся.

В «Катыни» хладнокровная, смертельно страшная демонстрация расстрела занимает последние пятнадцать минут экранного времени. Основная часть фильма происходит уже после расстрела, даже после войны; Вайду интересует не столько трагедия, случившаяся в лесах под Смоленском, сколько ее последствия для национального сознания. Все знают, кто убил, — и все вынуждены молчать. Фильм, основанный на романе Анджея Мулярчика, сводит в единый сюжет стандартные сцены послевоенной польской жизни. Девушка пытается поставить в фамильном склепе надгробную плиту для брата, на которой пишет реальную дату расстрела (апрель 1940-го; напомним на всякий случай — советская власть настаивала на том, что братские могилы датируются осенью 41-го, то есть расстрел совершили немцы на захваченной ими территории); девушку арестовывают, плиту раскалывают. Сестра девушки, не видя резона в самоубийственной борьбе за истину, вступает в партию. Юноша, бывший партизан, указывает при поступлении в художественное училище ту же дату смерти отца; на улице он срывает советский плакат и гибнет, не успев даже толком вытащить револьвер. Офицер — бывший военнопленный, случайно угодивший вместо Катыни в Армию Людову и вынужденный дружить со своими несостоявшимися убийцами, сам в конце концов осуществляет свой расстрел. Отношение к Катынскому делу становится лакмусовой бумажкой для проверки лояльности; коллаборационизм — единственным способом забыть о войне и начать мирную жизнь; иными словами, чтобы победить, надо проиграть, сдаться, смириться.

Именно поэтому Катынь — отнюдь не самая страшная трагедия времен Второй мировой (всего НКВД уничтожило около 22 тысяч польских офицеров — четыре с половиной тысячи были расстреляны в Катыни, остальные в Твери и Харькове) — приобрела столь мощное символическое значение, став синонимом максимального национального унижения. Именно поэтому и фильм «Катынь» имеет отнюдь не только художественное и, допустим, историческое значение. Особенно для нас. Мы не хотим его замечать — поскольку все более и более погружаемся в миф о собственном стопроцентном величии. В 90-е годы мы официально признали свою вину в катынском расстреле — в которой никто и не сомневался, за исключением отпетых ревизионистов; в нулевые мы закрыли дело, отказались квалифицировать его как преступление против человечества и отказались назвать конкретных виновников. Катынь так и не стала четко осознанным элементом нашей исторической памяти. И главная проблема тут — не в самой Катыни, и даже не во взаимоотношениях с Польшей. А в том, что попытка сбежать от реальности в мифогенное пространство неизбежно приводит к душевным болезням — идет ли речь об отдельно взятом человеке или о нации в целом.