Уже давно между собою враждуют эти племена

Максим Соколов
7 сентября 2009, 00:00

Поездка В. В. Путина в Гданьск на мероприятия по случаю 70-летия начала Второй мировой войны, его призыв к тому, «чтобы российско-польские отношения также были избавлены от наслоений прошлого, развивались в духе добрососедства, сотрудничества, то есть были бы достойны двух великих европейских народов» — есть свидетельство немалого премьерского честолюбия, потому что задача примирить русских и поляков может показаться объективно неподъемной.

Все-таки четыре, как минимум, века устойчивой вражды (реально — более пяти, еще с времен Ивана III и Василия III), которую удавалось пригасить лишь прямой вооруженной силой, — это серьезно, это в самом деле кровавые скрижали, это национальная мифология обоих народов, проведших во вражде полтысячелетия. Амбиция В. В. Путина тут оказывается близкой к уровню «Кто Царь-колокол поднимет? Кто Царь-пушку повернет?».

Тем не менее бывали случаи, когда Царь-колокол удавалось поднять: история Европы знает прецеденты, могущие внушить оптимизм. В своих речах В. В. Путин и его польский коллега Д. Туск поминали польско-немецкие и русско-немецкие отношения как похвальный пример примирения. С чем трудно не согласиться. При меньшей длительности конфликта между Россией и Германией кровавость скрижалей зато беспрецедентная. Тем не менее и русские, и немцы явили способность, не забывая прошлое, думать о будущем. Примирение России и Германии, случившееся за последние четверть века, — одна из немногих вдохновляющих отрад новейшей эпохи.

Но если говорить о вековечных конфликтах — а вражда Польши и России явно по этому разряду, — уместнее вспомнить послевоенное примирение Франции и Германии. Сейчас все привыкли к тому, что германский канцлер и французский президент ходят, как шерочка с машерочкой, но еще сто и даже восемьдесят лет назад представить нечто подобное было невозможно. Ибо постоянная жестокая и кровавая вражда шла с начала XVII века — в итоге более трех веков. Начиная с той роли, которую Ришелье и Мазарини сыграли в поддержании пожара обезлюдившей Германию Тридцатилетней войны, затем деяния Людовика XIV в Прирейнской Германии, затем наполеоновские походы. У немцев были поводы написать в XIX в. «Вахту на Рейне». Притом что впоследствии и Германия являла себя на французской земле во всей красе. Чисто по Пушкину: «Не раз клонилась под грозою то их, то наша сторона», причем способ напускания грозы был чрезвычайно схож с русско-польским — использование любой смуты и нестроения у соседа, чтобы воздать ему по полной, умножая и без того огромный счет взаимных обид.

Утверждать, что после 1945 г. и немцы, и французы враз прониклись высокими гуманитарными и интеграционными ценностями, было бы затруднительно. Немцы все больше занимались простейшим выживанием, французы, кроме того что тоже тяжко бедствовали, занимались еще и гуманитарной травлей своих коллаборационистов (в том числе дам и девиц, спавших с бошами), да и порядки во французской зоне оккупации считались из трех западных зон самыми неприятными. Ничего такого умильного в те годы не было, но было другое: впервые оба вековечных врага синхронно остались у разбитого корыта. Про Германию что же и говорить, но и Франция времен Четвертой республики являла собой крайне жалобное зрелище. Это имело то следствие, что ни та ни другая держава не имела зримой перспективы реванша — между тем вековечная вражда именно мечтой о реванше всегда и живет. Когда нет реваншистского сценария, расчесывание собственных старинных ран мало чему помогает и может быть полезно (или, скорее, казаться полезным), разве что в видах консолидации свежеобразованной географической новости — см. Украину и Прибалтику. Поскольку ни Франция, ни Германия таковыми новостями не являлись, оно им было без надобности. Наконец, расчесывание ран, именуемое ныне исторической политикой, может иметь тот смысл, чтобы лишний раз пнуть прежнего господина в расчете на благоволение господина нового. Но и это в послевоенной Западной Европе было неактуально, ибо в рамках атлантизма было совершенно не нужно, чтобы державы старой Европы друг друга лягали и пинали. Напротив, интеграция и забвение старых споров весьма приветствовались. До нынешних времен, когда ЕС считается полезным расклинивать, было как до Луны.

Применительно к нынешним Польше и России аналогия вполне точна лишь по первому пункту: ни та ни другая при всем желании не в состоянии поживиться за счет соперника — реванш неактуален. Но известное, хотя и меньшее сходство есть и по другим пунктам. Острой надобности в ударном создании национальной мифологии также нет. С новым господином, преданность которому надо истово показывать, тоже стало не все ясно — у самого господина слишком много проблем.

Шанс на примирение может явиться благодаря той польской черте, которую редко считают конструктивной: благодаря тому самому польскому гонору. Если говорить о совсем мелких лимитрофах, их гонор в самом деле может являться разве что в мелких укусах, поскольку к самостоятельной внешней политике, обращенной в будущее, они не способны. У достаточно большой державы, как Польша, нет объективных запретов на попытки выстраивания самостоятельной внешней политики. В том числе посредством исторических примирений, порой дающих — чему есть примеры — довольно неплохой эффект. Национальное честолюбие фатально не обречено на то, чтобы всегда являться в образе бр. Качиньских. Оно может иметь и более привлекательный вид попытки строить внешнюю политику, обращенную в будущее. Потенциал Польши как державы ей это как раз позволяет.

Тем самым поморское начинание Путина и Туска выглядит не совсем уж безнадежным в смысле объективных предпосылок. Субъективным фактором, несомненно, можно угробить любые предпосылки, но тем не менее спор славян между собою теоретически имеет ненулевые шансы перейти из вековечной вражды в более пристойную форму.