Обозреватель «Эксперта» Антон Долин побеседовал в Венеции с Вернером Херцогом, легендой авторского кинематографа, представляющим в конкурсе одного из престижнейших киносмотров мира сразу две свои ленты.
— Говоря о вас, актеры поражаются, что ожидали увидеть одержимого безумца — а встретили милейшего человека, который стремится завершить съемочный день к обеду. Что, правда — прямо к обеду?
— Верьте или нет, но «Плохого лейтенанта» я закончил на два дня раньше предусмотренного по графику и сэкономил два миллиона шестьсот тысяч долларов бюджета. Продюсер Ави Лернер был так поражен, что пообещал на мне жениться; в Голливуде к такому не привыкли. Думаете, я работаю в спешке? Ничего подобного. Я никуда не тороплюсь, очень спокойно и тщательно прорабатываю все детали. Моя работа — как хирургия на открытом сердце: надо работать быстро и точно и не трогать другие органы. Сразу напрямую к сердцу. Я точно знаю, что именно хочу снять, и никому не сбить меня с толку — даже моей группе, в которой постоянно находятся доброхоты-советчики. Мне хватает пары дублей — и на этом все, леди и джентльмены, спасибо за внимание. «Плохого лейтенанта» я снял за семь недель, а «Мой сын…» был готов за пять, от первого съемочного дня до финального монтажа: монтажер работал на площадке по вечерам. Причем для съемок я смотался в Перу, Тихуану и на северо-запад Китая — там, в мусульманском Каши, снималась сцена на древнейшем базаре Азии. И еще осталась пара дней, чтобы нам с женой погулять по местности, сделать несколько фотографий.
— Раскадровок не делаете?
— Раскадровки — инструмент трусов. Средство для людей, которые не знают, что делают.
— Вы действительно не видели «Плохого лейтенанта» Абеля Феррары?
— Не-а. Я вообще мало кино смотрю. Работаю слишком много. За последние одиннадцать месяцев ни одного нового фильма не видел. Как правило, смотрю не больше двух-трех в год, и то совершенно случайно. Недавно один друг-продюсер заставил меня посмотреть какую-то ерунду, ужастик про подростков, которых убивают одного за другим в Мексике. Единственный вопрос, который задавался в фильме, — «кого замочат первым?» Много смеялся, понравилось. Я учусь чему-то новому только на плохих фильмах.
— А какие еще у вас в последнее время источники вдохновения?
— Фильмы приходят ночью и остаются со мной навсегда. У меня никогда нет выбора, не встает вопрос «чем бы заняться?». Фильм приходит, и я уверен, что должен его снять. Вот вернусь домой с фестиваля — а меня на кухне уже пять новых проектов ждет.
— Да, два конкурсных фильма в одной Венеции плюс короткометражка вне конкурса — это круто. Вам сразу сказали, что возьмут и «Моего сына…», и «Плохого лейтенанта»?
— Скажем так, я узнал об этом раньше вас. Но хранил тайну. Журналисты приставали с вопросами, и я отвечал многозначительной фразой: «Ни один фестиваль уровня Венецианского еще не был настолько безумен, чтобы брать в один конкурс два фильма одного режиссера!» И был прав: Венеция, видимо, сошла с ума. Мои два фильма нейтрализуют друг друга, и это прекрасно.
— Неужели даже после Венеции не возьмете недельку отдыха?
— Вы что! Мне еще оперу ставить, а кроме этого я открыл свою киношколу — эдакий бродячий цирк под названием Rogue Film School. Буду собираться с талантливой молодежью время от времени в конференц-залах отелей, учить их короткий метр снимать. Но технике учить не буду. Гораздо важнее дух и мышление. Они превращают человека в солдата кинематографа. Я — такой солдат.
— Еще один солдат — даже, возможно, генерал — Дэвид Линч выступил продюсером «Моего сына…». Как вы с ним сотрудничали на съемках?
— Да никак. Обошлось духовным контактом, а кино я сам снимал. Мы с Дэвидом любим друг друга и глубоко уважаем фильмы друг друга. Однажды сидели вместе, беседовали, и я говорю: «Дэвид, пора нам написать какой-нибудь манифест! А то ужас какой-то творится — на дворе кризис, а в Голливуде делают все более дорогое кино: то сто миллионов, то сто пятьдесят. Неужели мы с тобой не сможем снять фильм с лучшими актерами и потратить на это всего два миллиона? Без Тома Круза с Брэдом Питтом, конечно, обойдемся, а то каждый из них уже по двадцать миллионов стоит, но из оставшихся возьмем самых блестящих». Линч закричал: «Да, мы должны это сделать! У тебя есть проект?» Я сказал: «Разумеется». Он: «Завтра можешь к делу приступить?» Я: «Ага». Дэвид тогда сказал: «А я поставлю как штамп логотип моей компании и мое имя — так фильм будет проще во Францию продать». На этом и договорились: он дал мне свое имя — и свое сердце.
— Линч вас как-то вдохновлял?
— Я бы не сказал, у меня своих идей хватает. Но я посвятил Линчу одну сцену, где герой проходит мимо тренажерного зала, а там по беговой дорожке шагает человек в кислородной маске — как в «Синем бархате». Еще взял одну из его любимых звезд, Грейс Забриски. Я спросил Дэвида, не обидится ли он на меня за это, но он только обрадовался. А Грейс, которая никогда обо мне не слышала, после рекомендации Дэвида тут же согласилась сниматься.
— Майкл Шеннон из «Моего сына» напоминает о героях ваших ранних фильмов…
— О да, он новый член той семьи восхитительных персонажей, в которую входят не только Клаус Кински, но и Бруно С., и Кристиан Бэйл, и даже Николас Кейдж. Благодаря каждому из них возникает та искра, которая чарует публику и раз за разом поражает меня. Хотя я свои фильмы делаю не для себя, а для зрителя: он получит больше, чем я. Впрочем, понятия не имею, что именно он получит.
— Вы довольно необычно работаете с музыкой. В «Мой сын, мой сын, что ты натворил» вместо того, чтобы вызывать у публики предсказуемую эмоциональную реакцию, она создает постоянный, непрекращающийся фон — подобный, скажем, звукам природы или дорожного движения. Она будто работает напрямую с подсознанием, ее вскоре перестаешь замечать…
— Музыка крайне важна для восприятия всех моих фильмов, не только этого. Но Эрнст Рейсегер — потрясающий композитор, я считаю его абсолютным гением, и он уже писал саундтреки для нескольких моих последних работ. Он голландец, я познакомился с ним в одном из путешествий по Европе. Склоняю голову перед его изобретательностью и талантом. Тот эффект, о котором вы говорите, — всецело его заслуга. Одно из самых сильных впечатлений за все время работы над картиной — запись оригинальной музыки в помещении старой лютеранской церкви в Голландии. Я знаю, мой фильм очень странный; все благодаря Эрнсту.
— Музыка в результате оказывается более эффективным инструментом воздействия, чем спецэффекты или жестокие и кровавые эпизоды… Да?
— Я не люблю физическое насилие, в том числе на экране. Не хочу, чтобы в моих фильмах были показаны подробности преступлений, не хочу видеть насилия против детей или изнасилований женщин. Меня это отталкивает и как режиссера, и как зрителя. В «Моем сыне…» нет кровавых топоров, как в американских хоррорах. Но когда герой оставляет на ветвях дерева, как в корзине, свой баскетбольный мяч, когда он отдает рюкзак, набитый личными вещами, первому встречному, лично мне очень страшно. Даже не знаю почему.
— Может, потому, что история в вашем фильме рассказана реальная?
— Осторожней обращайтесь с этим термином — «реальный». У нас уже и «реалити-ТВ», и виртуальная реальность на повестке дня! Еще труднее понять, что такое «истина». В моих фильмах даже документальные съемки превращаются в запечатленные сны. Я ищу то, что скрыто за фактами. То, что глубже и сложнее реальности, дает нам скрытый свет. Тогда и возникает ощущение истинности, которое передается публике — каждому зрителю по отдельности, и ни один не выразит этих таинственных чувств словами. Истину каждый открывает сам, я же просто рассказываю интересные истории.
— Не выдуманные, однако.
— Да. В основе «Моего сына…» — реальное убийство, и я встречался с человеком, который убил свою мать. Он провел в психушке полтора года, после чего его признали психически нормальным и отдали под суд — однако я его видел и могу вас уверить: нормальным он не был. Он действительно был актером, игравшим Ореста в софокловской пьесе, и так увлекся ролью, что коллеги испугались — не убил бы он партнершу прямо на сцене. Его уволили. Тогда он пошел домой и убил собственную мать. Увлекся игрой. А я не хотел ему уподобляться, старался держаться от него подальше. Был такой момент: я съездил в его дом — а жил он в трейлере, в Калифорнии, — и обнаружил на стене рядом с распятием постер моего фильма «Агирре, гнев божий». Тут у меня мурашки по телу пошли. В такие секунды чувствуешь, что можешь оказаться следующей мишенью убийцы. Со мной такое, кстати, бывало — на мою жизнь покушались. По счастью, безуспешно.
— А вот насчет второй вашей ленты… В ответ на обвинения — дескать, Херцог продался Голливуду — вы неожиданно заявили, что «Плохой лейтенант» — не американский, а баварский фильм. Что вы имели в виду?
— Глобализация убивает региональные культуры. Я покинул родную Германию и живу в Лос-Анджелесе, я снимал кино в Латинской Америке, в Сахаре и Антарктиде, но никогда не терял моей национальной культуры — ее корни для меня по-прежнему важны. Что во мне баварского? Всё. Мой фильм «Фицкаральдо» кроме меня мог бы снять только один человек на Земле: Людвиг Второй, безумный король Баварии. Я преклоняюсь перед этим человеком, который всю жизнь строил сказочные замки.