О Твардовском

Александр Привалов
научный редактор журнала "Эксперт"
21 июня 2010, 00:00

В нём явился России истинный народный поэт, какого чаяли, звали и всё не могли дозваться с пушкинских времён. Это вам не Кольцов с Никитиным да Суриковым, работы которых положено оценивать по некой специальной шкале, поскольку-де они из народа. Это великий поэт по сколь угодно строгому счёту, только ещё и крестьянин — не просто по рождению (кому так уж важны анкеты?), а по взгляду на мир, по неколебимо исповедуемой системе патриархальных ценностей. Нет, А. Т. был вполне современным человеком, притом прекрасно образованным, и на плакатных крестьян, рисованных хоть народниками, хоть снобами, отнюдь не походил. Присмотритесь к его версификации, ничуть не модернистской, но часто весьма утончённой и даже щегольской; перечтите его статьи о таких сугубо некрестьянских авторах, как Ахматова или Бунин, где очевидны любовь и понимание, невозможные без осознанного сродства. Он не щеголял смазными сапогами и не восклицал, что он последний поэт деревни; но он-то и был последним поэтом — не мифа о деревне, а — деревни как мира. Он был в России, кажется, первым — и наверняка последним большим поэтом, так твёрдо и просто верившим, что главное на этом свете — дом и достоинство и что оба они зиждутся на труде. Разумеется, и то и другое достаточно прямо сказано уже у Пушкина. Но, во-первых, у Пушкина прямо сказано всё, что вообще стоило прямо говорить; а во-вторых, не о том же речь, что Твардовский эти вещи открыл, а о том, что он ими зримо руководствовался. И над своими сочинениями, и над своим «Новым миром» А. Т. работал, как крестьянин на своём наделе — неотступно, изо дня в день, из года в год, не давая себя сбить ни непогоде, ни дурным барам. А какие были баре, лучше бы не вспоминать.

Главная черта Твардовского-поэта — долгое дыхание; он, говорят, и у других авторов недолюбливал коротенькие стихи. Тоже отчасти крестьянское: грядку-то всякий между делом вскопает — ты поле вспаши. Его голос был от рождения настроен на неспешную речь, на эпос; сегодня эти слова кажутся скорее осуждением, но именно так устроенный дар позволил ему создать «Тёркина». Это абсолютно немыслимая книга. Эпос, написанный прямо в ходе титанических событий — да с безошибочно найденным чуть не с первых публикуемых глав (1942 год!) тоном, — такого просто не могло быть. Ни у кого, кроме нас, ничего подобного и нету — уж в новейшее-то время наверняка. «Книгу про бойца» взахлёб читали на всех фронтах — и не только на фронтах. Страстный ненавистник всего советского, Бунин, писал о «Тёркине»: «Какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всём … ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова!» Упорный ненавистник всего несоветского, Сталин, дал за «Тёркина», в котором нет ни звука ни про вождя, ни про партию, ни про её идеалы, премию имени себя первой степени. Да могло ли быть иначе? Эта простая («Вот стихи, а всё понятно, / Всё на русском языке…») книга оказалась необъяснимо сомасштабной со своим предметом.

А предмет её огромен — она не только о Великой войне. Она ещё и об уходившей на глазах тысячелетней стране, в которой слово «народ» не многим разнилось со словом «крестьяне». Стране, где крестьянин встал в центре страшных событий («Ну, война — так я же здесь») не только потому, что больше некому было вытянуть на горбу основную их тяжесть, но и потому, что всё ещё преобладал — и статистически, и, похоже, нравственно. Не знаю, думал ли А. Т., что всё это — в последний раз; скорее нет; но «Илиаду» для последнего подвига той, толстовско-твардовской России — написал. А сразу после войны, в 46-м году, напечатал той России и отходную — лучшую свою поэму, потрясающий «Дом у дороги».

Столь же мощно, как о втором акте раскрестьянивания России, сделанном врагом, о первом его акте, сделанном своими, Твардовский написать так и не смог, хотя не раз пробовал. Для него, сначала возвышенного, а потом съеденного режимом сына раскулаченного отца, «великий перелом» остался на всю жизнь страшной, не поддающейся даже полному осмыслению раной — не только личной. Непоправимость коллективизации, этого безнаказанно произведённого и без возражений вытесненного из общей памяти ужаса, да ещё страшное равнодушие к людским жизням, явленное Верховным в войне, — ведь это из-за них А. Т. в своём журнале постепенно ввязался в драку с властью, для которой поначалу был не чужим. И, естественно, проиграл.

«Новый мир» Твардовского — целая глава русской истории, о нём надо говорить отдельно. Именно надо. В частности, проигранный бой, в котором и сложил А. Т. свою светлую голову, надо продумывать вновь и вновь. И изначальная (на нынешний взгляд) незащитимость избранной журналом позиции, и глубокая разобщённость внутри новомирского стана, и бескомпромиссность в пустяковых (опять-таки на нынешний взгляд) вопросах, и уступки в вопросах важных — уроки из всего этого ещё толком не извлечены. А стоило бы: трудно отогнать от себя мысль, что умей мы, общество, лучше доспорить и договориться тогда, в конце 60-х, не по таким колдобинам повело бы нас потом, когда склеротическая стена всё-таки посыпалась, а у нас ничего, кроме крика «Партия, дай порулить!», заготовлено не оказалось.

А тогда партийная бездарь — всякие демичевы да сусловы — день за днём брезгливо возили великого поэта физиономией по столу: унижали, шантажировали, выдавливали. Он и умер; онкология — это же так только, чтобы в бумажках прочерка не было. Очень помню вечер, когда телефоны понесли из дома в дом известие о его смерти. Мрачный получился вечер — не только потому, что было жаль А. Т.; кончилась эпоха, и новая обещала быть хуже. «Твардовского нет, и многое многим стало не стыдно», написал через несколько лет в статье о нём Бакланов. Правду написал, а ведь предстояло ещё и «ускорение».

Юбилей застаёт нашего героя, кажется, совсем в тени, но это не страшно. Если Бог даст нам веку, А. Т. не раз ещё вернётся — мало кто заслуживает этого так бесспорно, как он. И Россия — мать родная — / Почесть всем отдаст сполна. / Бой иной, пора иная, / Жизнь одна и смерть одна.