Крупный художник, литератор в частности, — фигура, как правило, неоднозначная, противоречия заложены уже в самой природе искусства пересоздания, осмысления, редактирования реальности. Выбранная или навязанная, эта судьба ведет и тащит, не особо сообразуясь с естественными человеческими инстинктами и желаниями.
Герман Гессе в этом смысле уникум. Взгляд со стороны даст немногое: подростковый невроз (видимо культивируемый в биографии), сумасшествие первой жены. Здравомыслящий пацифизм во времена Первой мировой войны, за который Гессе был подвергнут дружному остракизму соотечественников. («Я не мог разделять радости по случаю “великой эпохи” и с самого начала горько страдал от войны и из последних сил защищался от несчастья, нагрянувшего, как гром с ясного неба, между тем как вокруг все на свете вели себя так, как если бы именно это несчастье наполняло их бодрым энтузиазмом. И когда я читал газетные статьи поэтов, где говорилось о благах войны, мне становилось еще тошнее».) Незадолго до этого писатель переехал в вечно нейтральную Швейцарию, в живописных пейзажах которой пересидел все потрясения века, сохранив девственную непричастность к тому, что творилось в это время на родине. Таким образом отчасти и возникает культ писателя: тот, кто все это время «не участвовал, не состоял и не привлекался», естественным образом становится моральным ориентиром для сбитой с толку кровавым кошмаром нации и примером «честного немца», наследником высокой немецкой культуры — для всех остальных.
Гессе увлекался Китаем, и это может оказаться ключом к его жизни и работе: он очень вовремя понял, что в муравьиной (сродни Китаю) современной цивилизации человеческое благополучие гарантируется только частной жизнью, лучше — на отшибе и в горах. Избежав бурь, его ковчег прочно застрял на вершинах Швейцарских Альп.
В сборнике заметок и эссе, добрая часть которых публикуется впервые, впечатляет, если так можно выразиться, гибкость пера: автору хитроумной прозы совершенно не лень лишний раз перепеть для читателя какую-нибудь прописную истину, причем в любом объеме — на полстранички или на десяток. Неплохое, наверное, рабочее качество для журналиста на жалованье, но от писателя, властителя дум, ждешь иного; а ранний литературный успех, в общем, позволял автору не размениваться на поденщину.
Переводчик в предисловии отмечает ту особенность критики Гессе, что она всегда носит комплиментарный, рекомендательный характер, автор избегает негативных оценок; о том, что ему не нравится, он попросту не пишет: это еще один закон медиа, как бы сейчас сказали, «отрицательный пиар — тоже пиар». Стиль письма далеко не всегда удачно проявляется в переводе, но обилие сентиментальных эпитетов бросается в глаза: «редкостная утонченная прелесть» соседствует с «неописуемой нежностью» и так далее.
Правда, любопытно читать, с каким подспудным неприятием нападает Гессе на позднего Толстого: «Лев Толстой соединяет в своем существе две характерные для русского человека черты: русский гений, наивную интуитивную русскость и осознанную, доктринерскую, антиевропейскую русскость… Мы любим и почитаем его русскую душу, и мы критикуем, даже ненавидим присущее ему современное доктринерство, безмерную пристрастность в оценках, дикий фанатизм, суеверную приверженность догмам, которые свойственны русскому человеку, оторвавшемуся от своих корней и обретшему самосознание». Некоторая путаница с двумя «русскостями» — «корневой и наивной» и «осознанной и догматичной», но смысл брезжит: Гессе не может простить Толстому именно что пристрастность, идейную решимость и решительность, настолько не свойственные ему самому.
В то же время в другом крупном художнике иной эпохи, но близкой автору культуры Гессе привлекает как раз то, чего начисто лишен он сам попросту по своей природе («не холоден, не горяч»). С истинной влюбленностью Гессе пишет о Гете, отмечая пестроту и полноту его жизни и творческой работы, не забывая, впрочем, и ему, как и Толстому, поставить на вид «догматичность» и «идеологизированность» прозы.
Не останавливаясь на художественных характеристиках цикла о Вильгельме Мейстере или «Воскресения», можно отметить, что везде, где Гессе сталкивается с тенью мессианства, подменой литературы как «чистого искусства» литературой как «учительницы жизни», его это раздражает несказанно. За объяснением, думается, далеко ходить не надо: при всей акцентируемой хрупкости психического мира Гессе подспудно он очень здоров и мудр именно в житейском смысле слова. Искусству жизни в мире (или в миру) он сам мог бы поучить если не Гете, то Толстого уж наверное. Где Толстой бежит из дома, там Гессе сдается на лечение Юнгу и извлекает из этого не только пользу для психического здоровья, но и материал для последующей «игры в бисер» — имея в виду не конкретное сочинение, но сам подход к литературному творчеству.
Своей эссеистикой Гессе, в общем, честно намекает: не надо, не следует принимать меня за то, чем не являюсь; взлеты и заблуждения великих, любая «сверхчеловечность» — где-то там, по другую сторону зеркала. Мастер философских фокусов-покусов, законодатель интеллектуальной моды, простой человеческий мудрец, крепкий профессионал и крестный папа Паоло Коэльо — что угодно, только не большой писатель. Который всегда, по определению, неоднозначен, безмерен и «безмерно пристрастен», норовит всех научить жизни, а сам при этом зачастую не умеет, да и вообще — псих и не лечится. У Юнга.