Посреди ночи небытия

Наталия Курчатова
7 февраля 2011, 00:00

Лучший биограф Набокова (из Новой Зеландии) дополнил свое сочинение, а петербургское издательство выпустило эту редкую биографию. Редкую во всех смыслах — доступности, полноты и внятности

Бойд Брайан. Владимир Набоков: русские годы. Американские годы.

«О таком биографе, как Бойд, можно только мечтать», — заметил один современный писатель. Уместно добавить: и о таком протагонисте, как Набоков, — тоже. И дело не столько в значимости фигуры, сколько в балансе в его жизни и работе ясного и темного стилей; в том широком — как в историческом, так и в географическом плане — полотне, на котором разворачивалась эта жизнь. И еще, конечно, в четкости фигуры на фоне общего пейзажа.

Скорее всего, эта выдающаяся во всех смыслах биография, если так пойдет и дальше, окажется лебединой песнью жанра, в котором автору нужно было сочетать осведомленность филолога, дар критика, въедливость и интуицию психоаналитика и детектива. Представьте, например, процесс создания биографии кого-нибудь из нынешних писателей, чья личность, да и творчество размыты многочисленными информационными потоками, распадаются на реплики в интернете, на выступления на радио и ТВ, на бесчисленные комментарии по поводу и без…

Да, о таком биографе, как Бойд, современный писатель может только мечтать. Избирательность Бойда в работе с источниками и их труднодоступность сообщают процессу увлекательность и даже сакральность. И облегчает понимание, отодвигая на расстояние, подходящее для рассмотрения целого. К тому же и сам герой, будто предчувствуя угрозу дальнейшего размывания индивидуального, работал так, что практически не оставлял черновиков в классическом смысле этого слова. Нет, сохранились, конечно, и его рукописи с многочисленными поправками, и карточки с кусочками текста и сопроводительными заметками. Но, как описывает процесс Бойд, это лишь вершины айсберга — или айсбергов, если смотреть на каждое крупное произведение как на подобную ослепительную глыбу. Сам Набоков считал вещь оконченной, лишь когда она обретала умозрительную завершенность; он мог несколько лет носить новый роман в себе, подобно атмосферной капсуле, по-особенному преломляющей реальность. И когда все углы отражений складывались в совершенность микрокосма, наступало время воплощения в слове. К такому периоду — шлифовки готовой статуи — и относятся его рукописи.

И вот представьте себе Набокова, этого в некотором смысле человека в футляре (футлярах), фланирующего по эмигрантскому Берлину, ездящего в Прагу — к матери или в Париж — в своеобразное турне… Встречающегося с Алдановым, Ходасевичем, обедающего с Буниным в ресторане, где над их столиком висит огромный нацистский флаг (а жена Набокова — еврейка, и скоро им придется бежать через Францию в Штаты). В берлинский период он так и не выучил немецкий на должном уровне, при том что его способности к языкам общеизвестны, а немецким он занимался еще в Тенишевском училище: отговаривался тем, что хочет сохранить свой русский, не испортив его повседневным общением на чужом языке. Но, скорее всего, это тоже капсула, футляр волшебного мира, распространенный на приватную территорию личного и семейного круга. И хоть конец романа с Ириной Гуаданини биограф объясняет несколько туманно, но в поступке брезжит то же самое — жена Вера уже стала частью, персонажем этого мира, который Набоков всеми силами берег и охранял, и пожертвовать ею ради сколь угодно страстной любви было невозможно. Этой его особенностью, наверное, отчасти объясняется то душевное здоровье, благополучие и неизменная продуктивность, которые являл писатель на протяжении многих лет, в то время как всю первую половину жизни, отображенную Бойдом в томе «Русские годы», провел на вулкане европейской истории — то подремывающем, то бурно извергающемся — русской революцией, восстанием Третьего рейха.

Биографию можно читать не один раз, выбирая в качестве магистральной ту или иную линию. И, следуя одной из этих линий, ощутить, что держишь в руках роман о путешествии человека по земле, где «жизнь может продолжиться и после смерти, а вот работа — никогда». И если, как принято считать, русским чужда так называемая протестантская этика, то что же такое жизнь Набокова, как не высший ее извод, освобожденный от англосаксонской связки с материальным воздаянием, воспринимаемым как благословение? И Бойд анализирует истоки такого восприятия — семья Набоковых, не будучи религиозной, была одухотворена своего рода идеей служения. Можно долго говорить о роли либерализма и либералов в крахе Российской империи, но много ли в новейшей истории общественно-политических деятелей, того же либерального толка, которые встали бы в оппозицию существующему режиму не потому, что оказались отсечены от власти, «как пораженный член», но сообразно убеждениям? Даже в речи биографа сквозит недоумение: будучи не просто обеспеченным, но богатым человеком, замечательно образованным, с блестящими перспективами, отец Набокова, один из лидеров кадетской партии, ставил под сомнение порядок вещей в дореволюционной России и, таким образом, — собственное благополучие.

Хотя что там о нынешнем — этот тип русского человека, по всему, и тогда был замечательно редок; ведь Набокова-старшего, бежавшего от большевиков, убил черносотенец, позднее ставший в гитлеровской Германии чиновником, приглядывавшим за эмигрантами. Такое вот неверное положение меж болотных огней, вероятно, во многом определило характер набоковской прозы — уверенной, сильной, и отдельной, как воздушный столб, устремленной вверх, и в чем-то такой же эфемерной «посреди ночи небытия».

Бойд Брайан. Владимир Набоков: русские годы. Американские годы. Энциклопедическая биография в двух томах / Пер. с англ. — СПб.: Издательство «Симпозиум», 2010. — Тираж 3000 экз.