На краю

Максим Соколов
15 октября 2012, 00:00

В отличие от американцев, любящих давать военным операциям названия крайне выспренние — «Решительная сила» или «Бесстрашная свобода», в СССР было принято давать названия крайне загадочные. Возможно, чтобы враги не догадались. Поэтому доставку на Кубу ракет с ядерными боеголовками, предпринятую полвека назад, осенью 1962-го, почему-то назвали операцией «Анадырь». Впрочем, то было название секретное, более распространен термин «Карибский кризис».

Но как ни называй этот кризис, острая фаза которого продолжалась две недели, с 14 по 28 октября 1962 года, он был уникален, потому что никогда до и никогда после мир так близко не подходил к тому краю, за которым конец света. Про Тайваньский и Берлинский кризис помнят только историки, Карибский же значительно более известен.

Главная причина в том, что Карибский кризис подвел черту под собственно послевоенной историей. До октября 1962 года холодная война развивалась в логике аналогичных периодов прошлого, когда окончание одной войны практически сразу влечет за собой вызревание новой, примерно по тем же правилам. Иногда и вовсе мир, заключенный державами, оказывается не более чем двадцатилетним перемирием при в целом той же конфигурации союзников и противников, иногда союзники и противники меняются местами, победители ссорятся, а побежденные примыкают к одному из победителей — для логики развития конфликта это не так уж и важно. Хоть со старинным врагом, хоть с новым он развивается одинаково в сторону все новых разногласий и все большего ожесточения, покуда однажды не выходит из-под контроля, и тогда случаются «Сербы, нам родные», как в 1914 году, или «Умирать за Данциг» (хотя страшно не хочется), как в 1939-м.

Послевоенное противостояние СССР и США до поры до времени развивалось именно по этой старинной схеме. Что и немудрено — трудно враз покончить с многовековой традицией, когда войны кончаются миром для того лишь, чтобы мир заложил предпосылки для новых войн. С личной традицией покончить тоже трудно. И американское, и советское руководство принадлежали к тому поколению, для которого война, будучи делом тяжким и ужасным (Кеннеди до конца своих дней страдал от последствий военной контузии, член Военного совета фронта Н. С. Хрущев тоже понимал отличие парада от реальной войны), является в то же время делом в известных обстоятельствах неизбежным — так уж самим Господом Богом заведено, и напрасно вольтерьянцы против этого говорят. Наконец, ядерное оружие далеко не сразу произвело переворот в военной стратегии. Людоедами были Сталин и Трумэн или великими гуманистами, безотносительно к этому отсутствие не только реальной ядерной войны, но даже ее реальных перспектив где-нибудь в 1951 г. объясняется тем, что бомб и средств их доставки попервоначалу было слишком мало — и не только у СССР, но и у Америки. Машины судного дня еще не было — были только опытные образцы, чего для Армагеддона недостаточно.

Но мало-помалу этот изъян был устранен, промышленность развивается, и к 1962 г. судный день технически был уже вполне возможен. Вопрос был только в политической воле, причем не воле нажимать красную кнопку — в 1914 году ни у кого не было сознательной воли устраивать обвал истории, все само собою сложилось, — а воле ее не нажимать и отойти от края пропасти. У Хрущева и Кеннеди ее хватило, в чем похвалить мы их должны — в противном случае мы жили бы в совершенно другом мире, если бы вообще жили, — но сшибка между всем политическим опытом (причем не только личным, но и всего правящего класса обеих держав) и простейшим «могилой пахнет» была крайне мучительной.

Довольно длительное время с тех пор казалось, что урок не доводить дело до греха усвоен прочно и даже навсегда. Но навсегда в политике не бывает — дело забывчиво, а тело заплывчиво. Тем более что главный урок Карибского кризиса не больно-то и приятен. Ведь он заключается в том, что, если державы могут нанести друг другу неприемлемый ущерб, тем самым кладется предел навязыванию своей воли партнеру. Конечно, остается фехтование на территории третьих стран, неприемлемого ущерба нанести не могущих, остается дипломатическое давление («Смиритесь перед волею мирового сообщества!», под которой разумеется воля конкретной державы), и даже не сказать, чтобы эти приемы были вовсе неэффективными. Но всегда хочется большего. «Сдавайтесь! Вы уже не раз испытали на себе сокрушительную силу германских наступлений!» — когда можно не оглядываться на неприемлемый ущерб, это безусловно милее, чем вся воля мирового сообщества вкупе со всеми правами человека. Если в принципе можно демократизировать некоторую страну в каменный век (примеры приводить излишне), то сама постановка вопроса о демократизации в зависимость от возможности или невозможности объекта демократизации причинить в ответ неприемлемый ущерб выглядит оскорбительной. Молодец против овец не может быть властелином мира — между тем такая претензия имеется.

Отсюда страстная мечта посредством новейших чудес техники (например, при помощи системы ПРО) исправить эту несправедливость, чтобы все было сообразно: негодный партнер не мог причинить неприемлемого ущерба. Логично предположить: не мог ни в каком случае, что бы с ним ни делали. Мечты столь же понятны, сколь и опасны, потому что возвращают в докарибское состояние, для которого была свойственна убежденность, что в общем-то ядерное оружие при случае применить можно. Конечно, неприятно, война вообще неприятное дело — но не фатально. Тогда как шок 1962 г. породил убеждение, что именно фатально. Как оружие судного (т. е. последнего) дня годится, как просто оружие — повоевали, затем мир подписали — не годится.

Хрущев и Кеннеди полагали иначе. Пережитый большой страх склонял их к мысли, что бомба годится только как оружие сдерживания (оно же — судного дня). Теперь люди пошли более смелые, да и то сказать: полвека прошло, сколько можно бояться.

Наверное, если бы карта легла иначе и США проиграли холодную войну, точно такой же оптимизм можно было бы наблюдать с нашей стороны.