Данте, Бунин и друзья Маши Гессен

Максим Соколов
23 июня 2014, 00:00

В последнее время прогрессивные СМИ мощно и по-доброму озаботились темой изгнания, пока еще добровольного. Тема беглецов от Путина, покидающих Москву, чтобы найти новую, нормальную, жизнь на чужбине, стала занимать видное место в публикациях.

Отчасти это понятно. Прежние темы либеральной повестки в лучшем случае истасканы и не котируются так, как прежде: маетности единороссов и шубохранилища В. И. Якунина в основном интересуют только пишущую про них Юлию Навальную, а прочим читателям сюжет сильно приелся. Некоторые же темы задевать просто опасно. Можно, конечно, писать гневные обличения российской военщины для украинских СМИ — в качестве отхожего промысла сгодится, там сейчас всё съедят. Но для отечественной аудитории (даже и либеральной) проклятья российскому империализму при глухом молчании о деяниях киевской власти на юго-востоке Украины — это уже чересчур. Воспевать все глупости и гадости Киева — а иначе невозможно, жанр «Игра была равна, играли два …» не пройдет, ибо это уже не либерализм, а демонизм какой-то, — не все умеют, а главное, не все в состоянии читать. Либеральный марш за мир 15 марта с. г. был, как оказывается, лебединой песней некогда перспективного общественного движения. Теперь остается либо молчать, либо обратиться к никогда не подводившему «Злые вы, уйду я от вас».

Не сказать чтобы тема эмиграции была вовсе неактуальной. Когда мировую систему явно трясет, когда былые скрепы — вроде вестфальской системы и международного права — если что-то и держат, то преимущественно по инерции, тогда с чисто выживательной точки зрения вполне насущен вопрос, где лучше и безопаснее пересидеть подступающую лихую годину.

Даже выключив из рассмотрения СССР, где и в мирное предвоенное время жизнь была полна превратностей, то все равно Париж и Лиссабон или Стокгольм 1938 г. — это было одно, к явному преимуществу Парижа, а Париж и глухое и нищее европейское захолустье 1943 г. — это было совсем другое, здесь преимущества Парижа далеко не столь очевидны. В Лиссабоне или Стокгольме о ту пору по крайней мере не было гестапо. Еще более далекие заморские страны тем более могли вдруг обернуться своей привлекательной стороной. Е. Петров (уже без Ильфа) написал, правда, в 1939 г. пьесу «Остров мира», где на таком идеальном острове-убежище внезапно обнаруживается нефть и все мирное житие летит в тартарары, но это же не более чем мечта, фантазия. А вот уже и не фантазия: летом 1941 г. в качестве очень удачного места для эвакуации из Москвы рассматривался Сталинград: Волга, арбузы… Характер — в том числе и географический — будущего мирового кризиса предугадать в деталях очень трудно.

Правда, в любом случае — догадлив или недогадлив окажется ездок на остров мира — вряд ли о его поездке стоит сообщать в газетах. Во-первых, из соображений чисто прагматических. Чем меньше таких беглецов прибудет на остров, тем удобнее там будет устроиться. Во-вторых, есть соображения простого стыда. Если кто-то внял утешному голосу «Иди сюда, // Оставь свой край глухой и грешный. // Оставь Россию навсегда. // Я кровь от рук твоих отмою, // Из сердца выну черный стыд, // Я новым именем покрою // Боль поражений и обид» — что ж, так тому и быть, но зачем об этом говорить на публике? А вдруг черный стыд из сердца вынут не вполне? Все же должным является несколько иное отношение к родной земле: «Ложимся в нее и становимся ею, // Оттого и зовем так свободно — своею». Уход в страну чужую может быть сколь угодно оправдан различными обстоятельствами неодолимой силы — все мы знаем, что жизнь сложна, — но все равно в этом уходе остается привкус поражения, «где родился, там не сгодился», и хвалиться тут особенно нечем. Это как развод. Порой он бывает неизбежен, но объявлять его актом высокой добродетели и уж тем более с откровенностью повествовать о деталях этого неприятного события — раньше казалось, что либеральная общественность не принадлежит к целевой аудитории авторской программы А. Н. Малахова «Пусть говорят».

Последнее соображение иногда парируется таким образом, что мы-де к России со всей душою, талантом и благоволением, тогда как родина злая, вместо того чтобы это оценить или по крайности не мешать нам в своем искреннем ей служении, делает все, чтобы мы, талантливые, ее покинули, и отчего же об этом не рассказать. Пусть злой родине будет стыдно. Но, наверное, и в этом случае лучше следовать русской народной песне: «Ты прости-прощай, любезная, неверная моя, // По тебе ли сердце черней грязи сделалось! — // Коль не любишь, не мил — Бог с тобою, // Коли лучше найдешь — позабудешь, // Коли хуже найдешь — пожалеешь!» В том есть нечто мужественное, а мужество ведь так еще пригодится при вкушении горького хлеба чужбины, «Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом // С своей уж ветхою котомкой».

Что же касается до героического звания изгнанника, лучше бы тоже вперед не зарекаться. Еще восемьдесят лет назад было замечено: «Разве не были эмигрантами Ганнибал, Данте, Виктор Гюго, Рихард Вагнер? Выставляя этот довод, они забывали, что к эмигрантам принадлежал и плюгавый белогвардеец Максимов, сутенер и вышибала из кабачка “Колчак” на Монмартре, и господин Розенбаум, который старался всучить покупателю вискозный галстук вместо шелкового, и господин Лембке, носившийся с мыслью предложить себя германской полиции в качестве шпиона».

Говоря о великих именах другой России и как бы ассоциируя их с собой, нынешние друзья Маши Гессен не учитывают, что эмиграция и метрополия, даже — не то что нынче — разделенные навсегда колючей проволокой, когда аэропорт похож на крематорий, все равно суть сообщающиеся сосуды. Величие первой эмиграции неотделимо от величия только что убитой Российской империи; достойные фигуры третьей, а равно и послесоветской «колбасной эмиграции» неотделимы от не столь уж постыдного, как выяснилось потом, состояния культуры и науки в СССР; ничтожество друзей Маши Гессен, а равно и гордых изгнанников Е. А. Чичваркина и Д. Е. Рыболовлева есть проекция общего незавидного состояния новой России. В этом смысле от родины злой никуда не денешься.