Как важно идти, не закрывая глаз

Ольга Андреева
18 января 2016, 00:00

Два романа: «Обитель» Захара Прилепина и «Зулейха открывает глаза» Гузель Яхиной — должны перевернуть наше представление об истории тридцатых годов. Прощение возможно и даже уже случилось. Нас простили «равнодушные к собственной судьбе».

Литература — это овеществленное время. Чтение воздействует на человека примерно так же, как и эхо в горном лесу: стоит крикнуть «ау» и начинаешь понимать: ты находишься внутри чего-то большего — времени, пространства, истории. Книги, написанные сегодня, эхом отражаются в написанных вчера. Так рождается чувство размера, масштаба большого времени. И тогда уже можно различить свойства голоса, который изменяется в зависимости от склона и той точки пути, в которой мы крикнули свое «ау».

Два романа, «Зулейха открывает глаза» Гузель Яхиной и «Обитель» Захара Прилепина, вышли почти одновременно: в 2014-м. Оба написаны так, что эхо от них, похоже, будет долгим. Первыми откликнулись Солженицын и Шаламов, потом прокатился отзвук Серебряного века и наконец низким басом отозвалась русская классика. А значит, оба романа вписались в российский культурный пейзаж. Что, конечно, хорошо, но ничего удивительного в этом нет: да, появились две хорошие книжки, которые точно будут читать потомки. Странность в другом: оба романа написаны на тему, которая в общем массиве российской культуры всегда занимала место особое и заповедное. ГУЛАГ и человек в ГУЛАГе описаны так, что тема уже давно казалась исчерпанной. Вершина достигнута. Более того, она была такой высокой и такой готически напряженной, что долгие годы тему ГУЛАГа литература вообще обходила стороной. Все, сказанное о лагерях, вызывало такую боль, такой страх, что возвращаться туда не хотелось. Мы все-таки еще живы, мы хотим жить и дальше — говорило наше этическое чутье и заставляло предпочесть Солженицыну «Географ глобус пропил». Все-таки только красота спасет мир — шептало чутье эстетическое и побуждало выбрать Пушкина. Солженицын и Шаламов оставались вершинами, но такими, на которые не хотелось восходить. Они распахали чудовищный ужас лагерей и предъявили его миру: смотрите, что вы сделали. Но, разоблачив насилие, они и сами стали насилием. Они говорили с читателем голосом обвинения. С гениальной беспощадностью авторы помещали читателя на подмостки ужаса и заставляли играть обе роли сразу — и палача, и жертвы, ибо других ролей в том спектакле не было. Не было в нем и аристотелевского катарсиса. Эти книги никогда не предполагали высокого очищения духа, которое рождается из преодоления трагического содержания совершенством формы. Они обещали лишь неизбывность покаяния, которое некому было ни принять, ни разрешить. А значит, никто не предполагал и прощения.

Как писать об ужасе? Как изобразить мрак насилия и при этом остаться на территории искусства? Культура экспериментирует с этой темой со времен Библии. Наверное, лучше всего это получилось у Данте. Он поверил Аристотелю и поставил между читателем и ужасом плотину метафоры и совершенного стиха. И в результате добился отпущения грехов. Солженицын пошел по другому пути. Между ужасом лагерей и читателем он не поставил ничего. В результате его проза никого не щадит. Мир Солженицына — особый вид физиологического реализма, мир тотального греха. С этим миром невозможно спорить, но из него невозможно и выйти. В течение 50 лет мы были обречены обнаруживать в лагерной прозе не новую мудрость и не нового человека, а тяжелую тьму неразрешимой вины. За этим пределом кончалась история и всякая попытка рефлексии. После Солженицына никто из нас уже не мог рассчитывать на заповеданное богоподобие.

Однако в конце концов все упирается в инструментарий. Литература, овеществляющая время, материализует не сюжет, не собственно историю, а то, как она рассказана. Способ рассказывания и есть единица вечно текущего времени, следы, по которым движется культура. За каждым из этих способов стоит новый человек и новая форма взаимодействия с реальностью. Сравните войны, описанные в Библии, битвы Зигфрида в «Песне о Нибелунгах» и «На западном фронте без перемен» Ремарка. Сюжет один и тот же, но какая разница! Меняются не средства убийства, но человек, который на это смотрит, а также оптический прибор, посредством которого он это делает. Если мы хотим понять, что нового принесли нам романы Яхиной и Прилепина, нужно смотреть не на сюжет, а на оптический инструментарий автора. Ответив на вопрос «как», мы будем знать «кто» и «зачем».

Гузель Яхина: Зулейха выиграла этот бой. Все они теперь спасены: и красноармеец Игнатов, и сумасшедший доктор Лейбе, да и сам читатель — ведь он тоже сочувствовал. Нет уже ни палачей, ни жертв. Все здесь стали народом с открытыми глазами zzzzzzzzzzzzz1.jpg
Гузель Яхина: Зулейха выиграла этот бой. Все они теперь спасены: и красноармеец Игнатов, и сумасшедший доктор Лейбе, да и сам читатель — ведь он тоже сочувствовал. Нет уже ни палачей, ни жертв. Все здесь стали народом с открытыми глазами

Как. Зулейха

Решившись назвать свой роман именно так, Гузель Яхина очевидно рассчитывала на эхо. Открытые глаза — одна из любимых идеологических формулировок социалистического реализма. Те, кто учился в советской школе, открывали глаза вместе с героями горьковской «Матери» и шолоховской «Поднятой целины». Переход от неведения к знанию всегда выглядит захватывающе и обладает изрядной силой убеждения. Тем же нехитрым приемом воспользовалась и эпоха девяностых годов. Тогда читателю тоже открыли глаза, но смотреть пришлось совсем на другие вещи. Гузель Яхина, предложив открыть глаза в третий раз, явно рисковала. Нас трудно чем-то удивить. Но Яхина смогла. Потому что все, что увидела ее Зулейха, — всего лишь морок зимнего утра. И тут мы действительно удивились. Ведь реальность зимнего утра — это и есть то, что осталось нам после всех идеологических кунштюков истории. Нет уже большевистской идеологии, нет больше идеологии девяностых, а вот зимнее утро есть. Именно его и видит открывшая глаза Зулейха.

Этот простой прием позволяет купить читателя с потрохами. Его кредит доверия к автору растет от страницы к странице. В самом деле, не доверять героине и автору этого романа трудно. Внутренний голос Зулейхи больше всего напоминает лепет старательного и смышленого малыша, который трудолюбиво осваивает большой мир вокруг. Читательская снисходительность к наивной татарской крестьянке смешивается с той нежностью, которую взрослый испытывает к собственному ребенку: милый мой, я знаю, как ужасен этот мир, но не бойся, все будет хорошо. Читатель, в общем, уже догадался, что хорошо тут не будет никому, но бедной маленькой Зулейхе ему хочется соврать.

 Так и пойдут они по всему романному пространству — большой и сильный современный читатель и худенькая Зулейха. Читатель будет держать Зулейху за руку и уговаривать потерпеть еще немножко. А старательная Зулейха станет по-детски трудолюбиво и смиренно преодолевать все огромные ужасы, которые еще свалятся на ее маленькую головку. Эта старательность в конце концов и спасет всех: ее саму — от смерти и отчаяния, заботливого читателя — от чувства вины, автора — от провала. У Зулейхи слишком детский взгляд на мир, чтобы мыслить глубоко и загадывать далеко вперед. Она принадлежит к тем святым наивцам, которые простодушно преодолевают всё и в конце концов оказываются в Царствии Небесном. Вся она — здесь и сейчас: старательная, прилежная, трудолюбивая. Надо ли потерпеть голод — потерпит, надо ли накормить сына собственной кровью — накормит. Зулейха не заглядывает далеко, но то, что рядом, она согреет своим дыханием.

Ее счастье в том, что она не разрушает жизненную наличность и не мечтает об ином. Сначала будет тихий домашний ужас семейной жизни, где от Зулейхи требуется только работать и работать. Так жили ее родители, так живет деревня, за пределы которой она никогда не выезжала, а значит, так живет весь мир. В этой картине мира нет места ни протесту, ни возмущению. Да, все не очень светло и радостно, если смотреть с точки зрения человека, привыкшего к стиральным машинам и подогреваемым полам. Но Зулейха смотрит с иной точки зрения. И мир, открывающийся ей, мир демонов, зимнего утра, работы, традиционной безгласности женщины и безусловного превосходства мужчины — он не счастливый, но реальный. В любом случае такой мир ничем не хуже любого другого, который для собственного существования придумывает массу оправданий и лицемерных фигур умолчания, — ведь иначе он не сможет существовать. 
По-хорошему Зулейхе надо бы открыть глаза и осознать, что ее жизнь — одно сплошное издевательство. Однако она так никогда и не сделает этого. Да и читатель, следуя по пятам за этой вечной девочкой, тоже не рвется объяснить Зулейхе, как она несчастна.

Первый раз мир Зулейхи разрушится, когда страшный красноармеец Игнатов убьет кулака-мужа и отберет дом. Потом ее повезут в неведомую Казань, затем погрузят в вагон и будут полгода мотать по стране в пестрой компании бывших кулаков, питерских интеллигентов и странного доктора Лейбе. Читатель, уже давно знающий все о том ужасе, в котором оказалась бедная Зулейха, будет бежать за ней и изо всех сил утешать, поддерживать и с материнской лживостью обещать, что все наладится рано или поздно.

Все и в самом деле наладится — через 16 лет, когда подрастет рожденный в тайге сын, а поселок переселенцев на Ангаре будет почти построен. Но это долгое шестнадцатилетие ужаса Зулейха как будто и не заметит. Она пройдет через ад, так и не узнав, где была. За время, что мы ее видим, Зулейха не меняется. Все, что необходимо, эта ласковая татарская девушка, верящая в демонов, знала и до ангарской тайги: жить, любить, помогать слабым, работать. Это роман о постоянстве невинности и упрямстве человеческой природы, о том, что хорошие и плохие люди есть везде, что жить вообще трудно, а о счастье мы знаем куда меньше, чем о жизни. Если ты сохранишь чистоту ребенка, тебе не о чем беспокоиться — говорит автор, и читатель понимает: Зулейха выиграла этот бой. Все они теперь спасены: и красноармеец Игнатов, и сумасшедший доктор Лейбе, да и сам читатель — ведь он тоже сочувствовал. Нет уже ни палачей, ни жертв. Все теперь стали народом с открытыми глазами.

В сущности, в простом нарративе романа Яхиной нет ничего особенного. Автор не требует от читателя ни рефлексии, ни метафорических параллелей, ни мощных обобщений. Простое, спокойное и очень искреннее повествование льется, чуть всплескиваясь на поворотах.

Захар Прилепин: Артем — живой, голый, лишенный каких бы то ни было одежд из убеждений и принципов, доведенный до крайности в страсти жить, очень русский человек. Эта витальная энергия, позволяющая скользить над адом, и составляет главный художественный интерес Прилепина zzzzzzzzzzzzz2.jpg
Захар Прилепин: Артем — живой, голый, лишенный каких бы то ни было одежд из убеждений и принципов, доведенный до крайности в страсти жить, очень русский человек. Эта витальная энергия, позволяющая скользить над адом, и составляет главный художественный интерес Прилепина

Кто. Артем

Совсем другое дело — роман «Обитель» Прилепина. Он не просто наполнен рефлексией, но до отказа набит ею. Яркие цитаты из него —афоризмы о судьбах России, изобилующие противоречиями и отличающиеся стилистическим блеском, — уже гуляют по соцсетям. Роман к настоящему времени взял все положенные премии, был и восхвален, и раскритикован. Сюжет и композиция «Обители» куда сложнее наивного нарратива Яхиной. Это очень крутая, жесткая проза, написанная сильной рукой Прилепина, который со времени «Саньки» успел о многом передумать.

27-летний парень Артем Горяинов оказывается в Соловецком лагере за бытовое убийство — собственного отца. На дворе конец двадцатых годов. Начальствует в лагере Федор Эйхманис, лицо историческое, — принадлежал к числу тех, кто, как боги, создавал нового человека из обломков людей старых. Ранняя пора Соловецкого лагеря — это уникальная попытка прорвать время и выскочить в идеальный мир: биостанции, заповедники, производство йода, питомники редких растений и животных, собственный театр и два оркестра, — и все это, как полагает Эйхманис, только начало великого эксперимента. Рай замешан на адской работе, садизме надзирателей из блатных, пьянстве и беспределе чекистов, карцерах — вроде глиномялки, где надо постоянно месить глину ногами. Это — фантасмагория, цирк в аду.

Внутри такой утопической вселенной буквально кипит густое варево из сложносоставной рефлексии. Здесь все думают: питерские интеллигенты, эсеры, белогвардейцы и вообще все возможные мыслящие силы из разных партий и жизненных сфер. Афинские вечера, организованные заключенными «из бывших», с блистательными диалогами. Огромная человекомешалка революции свалила в кучу всех, кто в иных условиях никогда бы не встретился друг с другом. Здесь эсеры говорят с карточными шулерами, белогвардейцы — с музыкантами, ученые — с милиционерами. Россия большая. И Соловецкий лагерь всю эту Россию вместил в себя, перемешал и — оставил прежней. Великий план Эйхманиса по сотворению нового человека явно не удается осуществить: эсеры не раскаялись, интеллигенты не опростились, народ не перековался. Даже блатные, как говорит один из героев, ведут себя именно так просто потому, что не могут вести себя иначе. Из множества высокоинтеллектуальных концепций русской истории, озвученных героями романа, автор не отдает предпочтения ни одной. Более того, вся эта обостренная обстоятельствами и очень русская рефлексия имеет в романе вид скорее величественного архитектурного декора, чем несущей конструкции. Собственно романную нить, а заодно с ней и русскую жизнь держит совсем другое. Весь роман нанизан на приключения Артема Горяинова — метания между сбором ягод, работой на баланах, афинскими вечерами, копанием кладов, разведением лис, любовью к чекистке Гале, карцером и побегом. Больше всего это напоминает даже не плутовской роман, а дантовское путешествие по кругам преисподней, если представить себе, что Данте несся по этим кругам в «Формуле-1».

Артем Горяинов, как и сам Прилепин влюбленный в Серебряный век, в сущности, никто: хороший мальчик из хорошей семьи. Мы ничего не знаем о его профессии, образовании, роде занятий. Но автору это и не важно. Важно только то, что Артем — живой, голый, лишенный каких бы то ни было одежд из убеждений и принципов, доведенный до крайности в страсти жить, очень русский человек. Эта витальная энергия, позволяющая скользить над адом, и составляет главный художественный интерес Прилепина. «Равнодушие к собственной судьбе» — так в одном из интервью определяет автор основу русского характера. Равнодушие, по Прилепину, не равно безволию. Скорее, наоборот, именно такое равнодушие делает героя почти всемогущим, почти свободным в условиях тотальной несвободы лагеря. Это та витальная сила, которая позволяет ему избегать последнего насилия над собой, уничтожающего личность физически или морально.

В конце концов насилие настигнет всех героев романа. И хладнокровного убийцу-романтика Эйхманиса (его расстреляют в 38-м), и всех участников афинских вечеров, и самого Артема, которого зарежут блатные. Но, утверждает автор, пока в тебе живет страсть к жизни, ты неуязвим. Это и есть, по Прилепину, главная черта русского человека — «такая амбивалентность, когда страсть и бесстрастность, богохульство и внутренняя религиозность существуют одновременно — и в разных обстоятельствах проявляется разное… Русский человек как типаж не пребывает в том состоянии, которое описано в романах Достоевского. Люди — они… плывут». Плавание в воде жизни требует обостренного слуха, внутренней чуткости ко всему эмпирически данному, считывания знаков и символов, обнаружения сложнейших смыслов. Как результат — максимальное освобождение и расширение личности, чувство масштаба и чего-то такого, что можно было бы назвать по-бердяевски — богоподобием.

Зачем. Прощение

В этом остром и теплом чувстве жизни герой «Обители», московский интеллигентный мальчик Горяинов, внезапно оказывается чуть ли ни родным братом татарской крестьянки Зулейхи. Они оба предлагают читателю иной, чем у других, критерий достоверности. Присутствуя на афинских вечерах и слушая споры лагерных концептуалистов, Артем неизменно хранит молчание. Для этой компании его чувство правды слишком эмпирично, оно опирается на ненадежное и не вполне христианское «здесь и сейчас», а отнюдь не на последовательную идеологическую конструкцию. Это детское «здесь и сейчас» держит на плаву и Зулейху. Именно непоследовательная вера в правоту жизни оказывается той «Формулой-1», в которой можно проскочить и через ад. Она обеспечивает Артему изменчивое постоянство, долгое время сохраняющее его от падения. И она же позволяет ему оставаться не просто живым, но еще и человеком. Похоже, Прилепин вообще ставит знак равенства между этими понятиями. Если ты жив «здесь и сейчас», ты человек. И наоборот: жизнь заканчивается, когда заканчивается волна и нечто безликое и страшное выбрасывает героя на берег. Все, плавание завершилось.

Прилепин сообщает о смерти героя между делом, без трагизма, тоном равнодушной констатации. Гораздо важнее автору другое. А именно сделанное им открытие: «Человек темен и страшен, но мир человечен и тепел». Расстояние между страшным человеком и человечным миром — кажется, это и есть то путешествие, в которое однажды отправились герои Прилепина и Яхиной. Во время пути все идеологемы не один раз вывернутся наизнанку, зато по дороге человек навидается такого, что они сделаются бессмысленными. И где уж там добро, а где зло, где палачи, где жертвы — бог весть. Важно идти, не закрывая глаз, и согревать то, до чего дотянется твоя рука. В этом и есть прощение.