Кто подавит восстание элит

Борис Кагарлицкий
профессор Московской высшей школы социальных и экономических наук, главный редактор сайта «Рабкор»
25 июля 2016, 00:00

Распад советского блока привел к серьезной трансформации элит в развитых и развивающихся странах. Последствия этой трансформации мир расхлебывает по сей день

Корабль человеческой истории входит в серьезную полосу штормов, выбираться из которых ему будет очень непросто. Да, на первый взгляд опасность несколько преувеличена. Казалось бы, ветра нынешних кризисов (исламский терроризм, кризис евроинтеграции, неустроенность российско-европейских отношений, рост Китая, увеличение агрессивности США из-за их ослабления) несравнимы по мощи с теми, которые корабль уже миновал. Разве можно сравнить риск ядерного Армагеддона с центробежными процессами в самом успешном интеграционном проекте в мире?

Однако проблема в том, что те серьезные шторма корабль проходил в куда лучшем состоянии, чем сейчас. Команда была более сплоченной, ценности — консервативнее, корпус в виде института государства — гораздо крепче (его еще не подточили сетевые институты и наднациональные процессы вроде глобализации). Но одним из самых главных отличий были личности капитанов и их помощников. Прирожденные лидеры вроде Эйзенхауэра, Кеннеди, Рейгана, де Голля, Тэтчер, Аденауэра, Сталина, Андропова могли успешно управлять кораблем и выводить его из самоубийственного для всех шторма. Нынешние же капитаны попросту не умеют управлять кораблем — они учились в период относительно тихих вод 1990-х, а не в бушующем море холодной войны. И сейчас растерялись, в результате чего изначально малые и неопасные проблемы (типа беженцев в ЕС) превратились в серьезные угрозы.

И сейчас команда стоит перед выбором: либо оставлять этих лидеров и идти вместе с ними ко дну, либо искать других офицеров. Кандидаты есть — многие говорят, что выведут корабль, и даже предлагают весьма радикальные решения. Но смогут ли?

О качестве и развитии нынешних элит рассуждает один из ведущих российских социологов, кандидат политических наук Борис Кагарлицкий

 

Курьезы и манипуляции

 

Заниматься исследованием элит в современной социологии дело гораздо более популярное, чем изучать массы. Однако последняя четверть прошлого века и в самом деле была временем, когда именно привилегированные группы, обладающие ресурсами власти, собственности и возможностями контроля над информационными потоками, играли все большую роль, оттесняя другие общественные слои на обочину. Если в первой половине ХХ века испанский консервативный философ Хосе Ортега-и-Гассет раздраженно писал о «восстании масс», то в конце века американский мыслитель Кристофер Лэш говорил уже о «восстании элит».

Отстранение масс от политики оказалось почти повсеместным явлением, в разной мере наблюдавшемся в самых разных регионах мира — на фоне столь же повсеместного признания ценностей демократии и не менее широкого распространения демократических институтов (соревновательных выборов, многопартийности и т. д.). Разумеется, массы по-прежнему присутствовали в телевизионной картинке, люди опускали бюллетени, ходили на демонстрации, а кое-где даже бунтовали и дрались с полицией, но их интересы, их проблемы, их идеи полностью исчезли из повестки дня.

С одной стороны, те или иные элитные группы активно использовали недовольное (или, наоборот, лояльное) население в качестве массовки, электората. С другой стороны, попытки низовых движений прорваться в «серьезную политику», навязав правящим слоям для обсуждения свои собственные вопросы или заставить считаться со своим мнением, по большей части заканчивались ничем. Решения, которые ранее считались сферой общественной дискуссии, теперь определялись как «технические», обсуждаемые исключительно экспертами. Мнение «простого человека» могло здесь рассматриваться лишь в качестве забавного курьеза. Уверенность в том, что «непопулярные реформы» являются «объективно необходимыми» и должны проводиться совершенно независимо от того, что думает них население, характеризовала деятельность почти всех правительств за редкими исключениями. Различие между левыми и правыми свелось к тонким культурным нюансам, совершенно незначимым и неинтересным для населения. И одновременно подобные вопросы (вроде официальной регистрации брака для однополых пар), интересовавшие в лучшем случае 1–2% жителей любой страны, превратились в главные темы для общенационального (а порой и международного) обсуждения и политических баталий — именно потому, что никакого отношения к реальным проблемам большинства они не имели. Разумеется, постоянно выносимые на экраны телевизоров, на первые страницы газет, в интернет-блоги, эти проблемы рано или поздно приобретали ранее не присущее им значение, становились основой для реального разделения общества. Но это лишь демонстрировало, насколько небольшие элитные группы способны манипулировать общественной дискуссией, не только выбирая удобные для себя темы, но и заставляя всех остальных определять свои позиции и формулировать свою политическую или идеологическую идентичность через выбор, который не только был им искусственно навязан, но и не имел ни малейшего отношения к их повседневной жизни, проблемам и опыту.

Если содержанием политической эволюции конца XIX — начала ХХ века было превращение народных масс из объекта в субъект политики и истории, то сто лет спустя процесс шел в обратном направлении. Когда произошел этот перелом, с чего он начался и почему оказался столь масштабным? По всей видимости, на Западе переломным моментом стали две забастовки, проигранные профсоюзами в 1980-е годы. После того как Маргарет Тэтчер в Великобритании сломила сопротивление шахтеров, а Рональд Рейган в Соединенных Штатах подавил протесты авиадиспетчеров, соотношение политических сил между трудом и капиталом в развитых демократических странах начало явственно и неуклонно меняться в пользу последнего. Классовая борьба из лозунга пролетариата превратилась в принцип жизни буржуазии. Социальные завоевания предшествующих десятилетий постепенно отменялись, ограничивались или сводились на нет.

 

Больше не страшно

 

Распад Восточного блока в 1989 году стал следующим этапом перемен. И дело не только в том, что страны, где до того господствовали коммунистические режимы, одна за другой переходили на капиталистический путь развития, стремясь как можно скорее, любой ценой интегрироваться в глобальную экономику, но и в том, что этому почти никто не сопротивлялся, а бывшие коммунисты с необычайной легкостью перекрасились в либералов, националистов, социал-демократов или консерваторов. По сути спросом пользовались любые идеологии и символы кроме тех, которым правящие круги присягали в ходе предшествующего исторического периода.

Перекрашивались, впрочем, не только представители старых коммунистических элит, но и многие диссиденты — из демократических социалистов и левых либералов они в одночасье становились националистами и консерваторами.

Но решающий перелом все же наступил с крушением Советского Союза. Ныне уже стало общим местом утверждение, что после того, как Запад перестал опасаться советского вызова, склонность правящих классов к социальному компромиссу внутри собственных стран резко пошла на убыль. Холодная война заставляла обе стороны оглядываться на большинство своих граждан, считаться с ними. Формально-условной поддержки со стороны народа было недостаточно, что доказал от обратного опыт стран Восточной Европы, где долгое время все было более или менее «нормально», но в 1989 году система рухнула за считанные недели, как только стало ясно, что нет причин бояться Большого Брата.

Напротив, на Западе демократия развивалась таким образом, что любые попытки внешней дестабилизации блокировались в конечном счете не политиками, не спецслужбами, а самим населением, принимающим и поддерживающим существующую систему. Рабочий класс, голосуя за социал-демократические и даже за коммунистические партии, мог демонстрировать свою оппозиционность по отношению к капиталу, конфликт между ними ни на минуту не прекращался, но при этом обе стороны были заинтересованы в сохранении существующих правил игры, институтов, не желали хаоса и жесткой конфронтации. Трудящиеся не хотели, чтобы революция обернулась потерей гражданских свобод, как в СССР. Капитал нуждался в политической поддержке трудящихся, чтобы защитить либеральную демократию. С исчезновением Советского Союза ситуация изменилась. И хотя неолиберализм возник задолго до того (отчасти как реакция на издержки социального государства и кейнсианского регулирования, а отчасти как результат осознания необратимого упадка советской системы), именно после 1991 года он становится жестким, агрессивным, бескомпромиссным и глобальным.

Не только коммунистические партии терпят крах, распадаются и срочно меняют политические ярлыки, но и социал-демократия стремительно приходит в упадок. Развивавшаяся в тепличных условиях послевоенного глобального равновесия, она не была готова к борьбе в обстановке резко обострившегося классового конфликта. Мастера переговоров и виртуозы классового компромисса столкнулись с буржуазией, которая за несколько лет, а иногда и месяцев, из миролюбивого «социального партнера» превратилась в жесткого и непримиримого врага. После серии унизительных неудач, когда рабочие организации терпели поражение не только на выборах, но также в ходе забастовок и в публичных дискуссиях, лидеры социал-демократических партий предпочли перейти на сторону победителя. Сохранив (в отличие от коммунистов) партийные названия и символы, они сменили идеологию и программу. Доказав свою лояльность победоносной буржуазии, они были уверены, что их избиратель, даже видя, что его раз за разом предают, все равно никуда не денется — альтернативы не было.

Уго Чавес возглавил «левый поворот» в Латинской Америке, но не смог создать свою машину роста 50-02.jpg РИА НОВОСТИ
Уго Чавес возглавил «левый поворот» в Латинской Америке, но не смог создать свою машину роста
РИА НОВОСТИ

 

От реформаторов к менеджерам

 

Эта тактика дала свои плоды: социал-демократические партии стали возвращаться к власти. Но уже не в качестве реформаторов, а просто в роли менеджеров системы, не решающихся даже высказать собственное мнение. Они вписались в буржуазный политический класс и окончательно растворились в нем.

Параллельно происходил аналогичный по сути, но самостоятельный процесс интеграции левых интеллектуалов в буржуазную академическую и культурную элиту. Внешне он выглядел продвижением радикальных левых, ранее казавшихся маргиналами и бунтарями, на влиятельные посты в массмедиа, университетах, государственных экспертных организациях и т. д. Однако этот успех никак не отражал роста политического или даже идеологического влияния левых. Напротив, он был обратно пропорционален общественной силе антикапиталистических движений. Объясняется этот парадокс тем, что успех вчерашних бунтарей покупался ценой приспособления к системе. Они не завоевывали институты (как планировал в конце 1960-х идеолог «новых левых» Руди Дучке), а поглощались ими. Соответственно источником легитимности и влияния для «левых» интеллектуалов была уже не поддержка рабочего класса и его партий, а признание себя равными и достойными либеральной элитой в рамках академических, культурных и идеологических институтов. Подобная интеграция интеллектуалов, с одной стороны, привела к тому, что «радикальный дискурс» (феминизм, культ меньшинств, однополые браки и т. п.) превратился в обязательную часть официальной идеологии, вплоть до государственного уровня, а с другой стороны, к тому, что эти идеи, формулы и лозунги полностью утратили свое «подрывное» и антибуржуазное содержание. Капитал успешно переварил феминизм и движение за права сексуальных меньшинств, превратив их из оппозиционных в консервативные, но ничуть не посягая на их право использовать радикальную риторику ради сохранения преемственности и самолегитимации.

В странах третьего мира происходили параллельные процессы. После крушения СССР правящие режимы государств, ориентировавшихся на Москву, оказались ослабленными и деморализованными. Советская помощь прекратилась, а главное, исчезло представление о перспективе развития, которому надо следовать, чтобы добиться успеха. Оставшись один на один с Западом и его глобальными институтами, бывшие революционеры начали быстро менять идеологический окрас, одновременно соглашаясь на любые условия, лишь бы привлечь иностранный капитал. Стремительная переориентация подобных режимов на рыночную экономическую модель привела к тому, что хозяйственные нормы в соответствующих странах стали (по крайней мере, на бумаге) даже более либеральными, чем в странах, традиционно ориентировавшихся на западные образцы.

То, что правящие элиты стран, выбиравших «некапиталистический путь развития», после исчезновения СССР лишились ключевого партнера и оказались в крайне тяжелом положении, — несомненно. И все же это не объясняет той легкости, с которой они сменили курс и превратились из апологетов национального освобождения в адвокатов неоколониализма. Нетрудно заметить, что во всех этих государствах еще до 1991 года исподволь происходили процессы, аналогичные тем, что наблюдались в СССР и странах Восточного блока. Правящая бюрократия все более тяготилась идеологическими ограничениями, мечтая не только конвертировать власть в собственность, но и приобщиться к западной элите, образ жизни, культура и потребление которой оставались недостижимым идеалом. Политико-идеологическое крушение советской системы дало шанс разом реализовать все эти амбиции. Далеко не всем и не в равной степени это удалось. Трагически неудачным примером может быть история полковника Каддафи в Ливии, который на протяжении 1990-х годов изо всех сил старался налаживать дружбу с Западом, учил своих детей в Европе, финансировал Лондонскую школу экономики, но все равно в конце концов не вписался в траекторию перемен и был свергнут при содействии своих европейских партнеров, которых еще незадолго до того щедро поддерживал из своих нефтяных доходов.

 

Новые технократы

 

Трансформация бюрократической номенклатуры в современную буржуазию оказалась куда более сложным и болезненным процессом, чем представлялось первоначально. Кроме того, радикальная смена управленческих моделей привела на первом этапе к неизбежной зависимости не только от иностранного капитала, но и от иностранных специалистов-технократов, которых постепенно заменяли своя собственная молодежь, выученная на Западе или по западным стандартам. Эти новые кадры представляли собой точную копию иностранных образцов — вплоть до гастрономических предпочтений, эстетических вкусов, причесок и манеры одеваться. Единственное различие (как в случае с куклой Барби, ставшей мощным глобальным инструментом культурного формирования девочек из обеспеченной среды) оставался цвет кожи и некоторые мелкие этнические различия, преодолеть которые оказывается технически невозможно. Новая технократическая элита постепенно замещала управленцев старого закала. Чем более глобальным становился капиталистический рынок, тем более успешно и эффективно работала эта новая школа, постоянно расширяя сферу своего присутствия и господства.

Увы, проблема, с которой сталкивались эти технократы, состояла в том, что далеко не вся экономика и далеко не все сферы общества оказывались в равной мере включены в глобальный процесс либерализации рынков. Хуже того, по мере распространения по миру неолиберальной модели капитализма, накапливались и все больше проявлялись ее собственные противоречия и диспропорции — прежде всего рост имущественного неравенства и порожденное этим постепенное сокращение спроса на производимые товары.

 

Китайский вариант

 

Однако все эти проблемы казались незначительными, пока в мире существовала бесперебойно работавшая машина роста — экономика Китая.

Именно Китай, формально сохранявший красные флаги и коммунистическую идеологию, в конце ХХ и в начале XXI века стал главной стабилизирующей силой либерального капитализма. Он был в состоянии не только выбрасывать на мировые рынки огромные массы все более дешевых товаров, принуждая трудящихся в остальных странах смиряться с низкой заработной платой, но и поглощал огромное количество инвестиций, технологической информации, оборудования и наукоемкой продукции, позволяя поддерживать относительно привилегированные элементы западных экономик. В результате покупалась лояльность определенной части трудящихся и бизнеса, которые при иных обстоятельствах готовы были бы выступить против системы.

Культурная трансформация китайской бюрократии, управленческой и культурной элиты происходила по той же логике, что и в странах бывшего советского блока и союзных с ними государствах «некапиталистической ориентации», но с той разницей, что процесс шел медленнее. Трансформации оказывались постепенными, управляемыми и, как следствие, менее драматичными.

Неудивительно, что часть российской публики стала воспринимать успех Китая в качестве живого укора: оказывается, можно было перейти к капитализму с меньшими потрясениями, не теряя статуса великой державы, избежав упадка промышленности. Но «мудрость» китайской номенклатуры предопределена была не ее интеллектуальными или моральными преимуществами перед нашей, а тем, что находилась она в иной исторической и экономической ситуации. Рассматривая СССР и маоистский Китай как схожие постреволюционные общества, мы часто упускаем, что в Поднебесной система была на тридцать с лишним лет моложе советской. Историко-культурный возраст системы и ее бюрократической элиты — фактор, который почему-то не принимается во внимание. Между тем подобный коллективный опыт имеет принципиальное значение. Это не только опыт осуществления власти правящей элитой, но и опыт урбанизации, индустриального развития, культурной революции и перехода от патриархального быта к городской «нуклеарной семье». Так что Китай 1989–1991 годов надо сопоставлять не с тем, что происходило в то же самое время в СССР, а с нашими 1953–1956 годами. Тогда, кстати, советская бюрократия тоже очень неплохо сумела преодолеть кризис смены поколений. Аналогию дополняет и присутствие на заднем плане альтернативного варианта выхода из кризиса, который в Советском Союзе, видимо, воплощал Лаврентий Берия. Поскольку он был устранен со сцены на самом раннем этапе партийной борьбы, очень трудно анализировать смысл «бериевской альтернативы», но по некоторым признакам она очень напоминала то, к чему Китай пришел в 80-е годы ХХ века — ускорение экономической либерализации и постепенное смещение системы к капиталистической логике при сохранении жесткого политического контроля. Восторжествовала, однако, воплощенная Н. С. Хрущевым противоположная линия — относительный хозяйственный консерватизм в сочетании с политической либерализацией.

В период холодной войны власти, опасавшиеся советской альтернативы, были вынуждены учитывать требования рабочих. А тру- дящиеся, в свою очередь, не поддерживали революционные проекты, поскольку не были заинтересованы в потере гражданских свобод, хаосе и гражданской конфронтации 50-03.jpg ТАСС
В период холодной войны власти, опасавшиеся советской альтернативы, были вынуждены учитывать требования рабочих. А тру- дящиеся, в свою очередь, не поддерживали революционные проекты, поскольку не были заинтересованы в потере гражданских свобод, хаосе и гражданской конфронтации
ТАСС

Если продолжать сравнивать Китай и Россию с точки зрения социально-демографической и культурной эволюции, то напрашивается подозрение, что китайский аналог нашего кризиса 1989–1991 годов наступает как раз сейчас. И нарастающая неустойчивость мировой системы, с одной стороны, ставит китайскую правящую группировку перед новыми, совершенно незнакомыми ей вызовами, а с другой стороны, превращает Китай из фактора стабильности в элемент непредсказуемости по отношению к глобальной экономике.

 

Посыпалось

 

Кризис начался со стран Латинской Америки, которые первыми испытали на себе все позитивные и негативные стороны неолиберальной трансформации. Победа технократов над популистами, одержанная на этом континенте почти повсеместно в середине 1990-х, привела к стабилизации местных валют, ранее подорванных чудовищной инфляцией, притоку иностранного капитала, росту экспорта и появлению собственного среднего класса, аналогичного европейскому.

Однако уже к началу 2000-х мобильный капитал устремился к другим берегам, перемещая производство в Азию, прежде всего в Китай. Общим местом является тезис, что глобализация привела к уничтожению рабочих мест в США и Западной Европе. В действительности же самые большие потери понесли как раз относительно развитые страны третьего мира и Восточной Европы. Западные государства сохранили свое промышленное производство ровно в той степени, в какой этого хотели правящие круги. Если в Британии сознательно проводилась политика деиндустриализации, то Германия, напротив, сохраняла и укрепляла промышленность, модернизируя ее технологически. А вот страны Латинской Америки и более развитые станы арабского мира — например, Египет, Тунис или Алжир — не имели возможности эффективно влиять на движение капитала.

Резкий рост и последующий социальный кризис, дополненный серией финансовых крахов и экономической стагнацией, привел к самому настоящему антисистемному бунту в Латинской Америке. Этот бунт объединил низы с бизнесменами, работавшими для внутреннего рынка, и значительной частью низовой бюрократии, обиженной господством технократов-андроидов, изготовленных на конвейерах западных бизнес-школ. Результатом стал знаменитый «левый поворот» Латинской Америки. Увы, левые правительства по большей части оказались не в состоянии изменить общую траекторию развития, они лишь занимались перераспределением ресурсов от экспорта, пытаясь стимулировать развитие внутреннего рынка и социальные программы. В отличие от советской системы они не смогли создать собственную «машину роста», трансформировать структуру общества, сформировать новые социально-профессиональные слои, новые мотивации и тем более новую научную и культурную элиту, вышедшую из низов.

Латиноамериканское восстание против неолиберализма завершилось поражением на фоне того самого мирового кризиса, который на глобальном уровне демонстрировал необходимость изменить приоритеты развития. Поскольку политические институты ведущих стран сохраняли стабильность, система начинала рушиться «по краям» в государствах со слабыми институтами — от Египта до Украины. Эти восстания и революции вдохновлялись совершенно различными идеями — от прогрессивных, демократических и левых до националистических и реакционных, но общим в них было то, что они были порождены неспособностью правящих кругов удерживать контроль над ситуацией в условиях глобальной турбулентности.

Кризис показал, что способности либеральных элит контролировать ситуацию ограничены, а их ресурсы исчерпываются. Объективно нарастающий процесс распада сложившейся в 1980–1990-е годы экономической модели делает разрастание культурно-политического кризиса неизбежным, а главное, непреодолимым в рамках существующей системы. Поскольку обратная связь и диалог с массами были заменены в процессе неолиберальной трансформации практиками манипуляции, которые, в свою очередь, стремительно утрачивают прежнюю эффективность, элиты оказываются в своеобразном социальном вакууме и испытывают дезориентацию и стресс.

Однако парадоксальным образом консолидированность элит, отсутствие каких-либо механизмов обратной связи между ними и массами блокирует привычные реформистские механизмы, позволяющие переналадить общественную систему без слишком тяжелых потрясений. Массовые же движения, лишенные прежней связи с политическим классом и прогрессивной интеллигенцией, то и дело вдохновляются традиционалистскими, националистическими и религиозными идеями, становясь опорой лидеров-популистов — как левых, так и правых. И все же именно из этих движений родится в конечном счете, через ряд испытаний и потрясений, новая демократическая культура, которая позволит преодолеть тягостные последствия «восстания элит».