«В школах должно возникать как можно больше правильных конфликтов»

Петр Скоробогатый
заместитель главного редактора, редактор отдела политика журнала «Эксперт»
25 октября 2021, 00:00

Расстрелы в школах и вузах являются следствием конфликтогенной среды в образовательной системе. Психолог-конфликтолог Андрей Кёниг уверен, что детей нужно обучать разрешению конфликтов, а педагогов — умению уступать, проигрывать и выявлять сложные случаи в классах

ОЛЕГ СЕРДЕЧНИКОВ
Психолог-конфликтолог Андрей Кёниг

Мы боимся отправлять детей в школу. Плохое образование, безучастные учителя, травля — офлайн и в сети, публичное и анонимное давление. А теперь все чаще дети нападают на учителей и сверстников с оружием, и совсем страшное: участились массовые расстрелы в учебных заведениях. Шейминг, газлайтинг, сталкинг, буллинг, виктимблейминг… Мы знали, что в наших школах не все хорошо, мы сами дрались в молодости за гаражами. Но надеялись, что все эти зарубежные «-инги» и «колумбайны» останутся в далекой загнивающей Америке.

Правда, даже в советских школах взрывали и стреляли в детей. В современной России, как считается, первый массовый расстрел случился лишь в 2017 году в подмосковной Ивантеевке. Девятиклассник Михаил Пивнев подражал как раз американским колумбайнерам. К счастью, никто не погиб. Но тогда будто бы открыли ворота в ад. Регулярно пошла информация о нападениях учеников на преподавателей и одноклассников то с ножом, то с топором. В 2018-м массовый расстрел в керченском политехническом колледже — 20 погибших. В 2021-м стрельба в казанской гимназии — девять погибших. Следом нападение в Пермском государственном университете — шесть жертв. И многие десятки раненых, с искалеченными судьбами и психикой.

Специалисты, впрочем, утверждают, что мы слышим лишь о самых громких происшествиях такого плана. Инциденты в школах и вузах без жертв и последствий, но с оружием и насилием случаются регулярно, замалчиваются учителями, родителями или просто не попадают в обзоры журналистов.

После каждого кровавого инцидента вспыхивает множество инициатив по предупреждению новых школьных убийств. Часть из них профанируется, многое воплощается в жизнь. Школы обносят заборами и камерами, пропускной режим как в армии, предлагается раздать оружие учителям, ужесточить или запретить его свободную продажу. Сокрушаются о разрушенной системе советской психиатрии.

Больше психологов, меньше насилия в играх, возрастная маркировка, курсы самообороны. Детей собираются тестировать и очно, и письменно — на это пошли новые триллионы из бюджета. В целом же складывается впечатление, что государство не очень понимает, куда двигаться. Это, впрочем, предсказуемо: в Штатах над идентичной проблемой бьются не один десяток лет с несопоставимыми интеллектуальными и финансовыми возможностями. Но победить детей-убийц не получается.

Возможно, стоит бросить силы не на выявление и наказание малолетних преступников, а на предупреждение будущих преступлений. В молодежной среде явно не все в порядке. Не случайно так популярны группы смерти в соцсетях. А по молодежным самоубийствам Россия по-прежнему в печальных мировых лидерах. Безнаказанная массовая травля стала нормой даже для взрослых. А в подростковой среде это новый механизм для иерархий. Врачи сигнализируют о росте психиатрических диагнозов у юных пациентов.

И все это сверху покрывает отреформированная система образования, в которой униженный десятилетиями голодной и непрестижной профессии учитель теперь обязан лишь оказывать «образовательные услуги», забыть о воспитании и коммуникации под страхом родительского и начальственного террора. С мыслью о том, что проблему стоит искать именно в школах, «Эксперт» обратился к эксперту уникального профиля.

Андрей Кёниг представляется как «специалист по сложным случаям». То есть по очень сложным — «там, где другие махнули рукой и результата не достигли». Химик и педагог по образованию, соавтор современного образования в НЛП, бизнес-тренер, практический психолог и, что нам сейчас важнее прочего, психолог-конфликтолог, соавтор оригинальной научной методики.

Конфликтологию часто считают проблемной зоной коммуникации: мол, конфликты возникают, когда в договоренностях возникают проблемы, ошибки обычного общения. Это не так. Конфликтология — большая наука со своими правилами и закономерностями, и как любая область знаний, подлежит изучению. «В ней фиксируются определенные правила, шаблоны, она достаточно математична, предсказуема», — рассказывает Кёниг.

Эффективность методики доказывают крупные заказы на решение конфликтов от больших чиновников, серьезных корпораций и, например, строительных компаний. Здесь конфликты ресурсоемкие, несут политические и имиджевые издержки, а минута простоя в состоянии клинча стоит миллионы рублей. Конфликт нельзя решить компромиссом, только найти приемлемую выгоду для всех участников. Собственно, этим и занимаются конфликтологи.

Но мы сосредоточимся в данном интервью исключительно на теме школьных расстрелов. Андрей считает, что они становятся следствием конфликтогенной среды, которая формируется в учебных заведениях годами. Впрочем, как и вообще в бюджетной сфере. Там, где одна из сторон административно закреплена как носитель правоты. Возникает вечная борьба за правоту и закодированная обреченность на поражение. Со всеми страшными последствиями для неокрепшей детской психики.

Чтобы дети научились побеждать, нужно, чтобы те, с кем дети сражаются, научились проигрывать. Если ребенок ни разу за всю свою школьную историю не смог победить педагога, то, возможно, он захочет его убить, когда выйдет из школы. Потому что педагог не дает сформировать самоидентичность

— Мы оттолкнемся от популярного в интернете вопроса: почему все эти расстрелы происходят в школах и вузах, но не в магазинах, парках, на улицах, не в кабинетах чиновников?

— Ну почему же, в полицию приходят, в приставов стреляют. Но да, школа и среднее специальное образование оказываются источником долгосрочных обид, очень болезненных явлений, конфликтов второго и третьего уровня, которые никак не хотят угасать. Это касается как преподавателей, так и деток.

— Как из этого получаются дети-убийцы?

— Мы видим казанского мальчишку, у которого внутри что-то сломалось, и сильно раньше самой трагедии. Он был спокойный, уравновешенный, вежливый, не проявлял ярких эмоций, стремился быть незаметным и всем угодить (может, из чувства вины), не прыгал от радости и не упивался от горя. То есть у него были срезаны «пороги».

Это возрастной период, когда человек определяет, чем он будет заниматься в жизни. А у него в этом месте случилась дыра, он не смог определиться. У него не было целей, задач. Это внутренний конфликт, когда мы не можем ни туда ни сюда «свеситься», потому что у нас заблокировано целеполагание. Это признаки того, что — с очень высокой вероятностью — у человека где-то внутри живет конфликт третьего уровня, лет с пятнадцати точно.

Его внутренняя борьба привела к тому, что он нашел вот такое внутреннее решение. И ему сразу стало легче, потому что у него получилось хоть какую-то цель сформулировать. Я понимаю, как у него механизм сработал. Я думаю, что это родительская история, вовсе не школьная. Другое дело, что в школе мы ее не смогли разглядеть. Точнее, мы приняли его просто за воспитанного мальчика.

— В Перми такой же случай?

— Я думаю, что да. Я читал письмо этого мальчика. У меня к нему много вопросов. В нем нет ошибок. Это согласованный текст с выверенными предложениями, там отсутствуют грамматические, орфографические, стилистические ошибки. После точки, например, нет пробела, но это по всему документу.

Скажем так: либо это письмо написано человеком с биполярным расстройством, потому что там несколько стилистик, прямо явно отличающихся друг от друга, либо это письмо написано не им. Либо оно написано настоящим психом, аккуратисты бывают, которые следят за всем, у них парадоксальная фаза — он вместо того, чтобы психовать, ментально успокаивается и концентрируется.

Но как бы там ни было, мальчишка, который идет на такое мероприятие, — это суицидник. Здесь трудно представить себе другой мотив. Человек, идущий убивать близких, который в состоянии связно озвучивать свои мысли, идет умирать. Для него по какой-то причине это является облегчением.

— Но почему он решает не только сам умереть, но и забрать с собой других людей?

— Не надо иллюзий, они не планируют никого забрать с собой. Механизм, выглядит следующим образом. У человека случается внутренний конфликт, какой-нибудь глобальный, детско-родительский — например, связанный с домашним насилием. Типичная история. Человек, замкнутый в этом конфликте, на долгое время остается один на один с собой. Ему по какой-то причине не с кем поделиться, и этот конфликт начинает его изматывать. Человек от него устает.

Он не может ни на что решиться, совершить какое-то действие, он не может стукнуть кулаком по столу и продавить то, что он хочет. Он вообще не может себя заставить признаться, что он чего-то хочет. Соответственно, количество отрицательных эмоций внутри растет, а количество сил падает, потому что конфликт съедает эти силы.

Ему начинает казаться, что все бессмысленно, что это болото, что это ужасно, что весь мир так живет, что «кому это надо?». Это угнетенное состояние, из которого психика все время пытается найти выход. Конфликты существуют для того, чтобы мы их преодолели. И в какой-то момент ему приходит в голову мысль, что можно попробовать что-то кому-то доказать. И если эта мысль выбирается за пределы конфликта, то есть она начинается казаться решением, в этот момент вокруг этой мысли моментально налипает огромное количество сил.

Дальше альтернатива: либо пойти в это действие, либо вернуться обратно в угнетенное состояние. А там настолько плохо, что решение, каким бы ужасным ни было, начинает казаться единственно возможным. Можно скрипеть зубами, проявлять волевые усилия — но все равно туда снесет.

— Но одни люди бросаются с крыши, а другие идут и стреляют прохожих.

— Все зависит от того, какая идея показалась ему выходом. Если, например, он чувствует себя обиженным, особенно жертва насилия, то ему кажется, что вернуть людям всю ту несправедливость, которую они сделали, — это выход. За этим стоит суицид, однозначно: «Если я шагну на этот путь, то я один против всех, я погибну».

Если же человек считает, что это он во всем виноват, что он плохой, он инвалид со всех сторон, он мешает всем жить, его мучает чувство вины, то он застрелится, вены вскроет, таблеток наглотается.

Но в любом случае он не захочет возвращаться обратно, потому что там невыносимо. В состоянии беспомощности, когда ты сам на себя наручники надеваешь, любая альтернатива становится рабочей версией.

— Можно ли говорить, что такой человек больной или с отклонениями в психике?

— А я пока не обсуждаю никакие отклонения. Пока это все в пределах нормальной психики.

С моей точки зрения, больная психика — это психика, развивающаяся в мозге с органическими изменениями. Это больная физиология, условно. Еще спорный вопрос, в чем природа этих изменений. Но психика все время пытается решить одну задачу: она пытается способствовать адаптации к той ситуации, в которую я попал. Это мой прошлый опыт, это мои представления о будущем опыте и мои настоящие действия.

Если у меня есть чудовищный прошлый опыт, который накладывает ограничения на то, что я могу делать прямо сейчас, то будущее начинает искажаться. Психика готова расщепиться на кучу маленьких частей, готова устроить диссоциативное расстройство, только бы обеспечить эффективный выход из этой ситуации. Так мозги устроены: мы ищем решение из любого положения, мы моделируем разные ситуации, и если для этого надо смоделировать конфликт, то мозги смоделируют конфликт. Если надо расщепление личности смоделировать, мы его смоделируем.

Большая часть жителей городов частично расщеплена. Не потому, что мы больные, а потому, что на нас влияют скученность, постоянная конфликтогенность, бесконечные претензии на территорию друг друга, бесконечные согласования, договоренности, удержание в голове «с кем я и о чем я договорился», бесконечные роли, здесь — одна роль, там — другая, там — третья. Все это способствует тому, что мы обособляем кусочки себя. Мы клинически не расщепляемся, но у нас все равно выделяются условные шаблоны, «роли».

— То есть мы разные в разных ситуациях?

— Да. Из этого при определенных травмирующих обстоятельствах, например, может вырваться биполярка. Диссоциированное расстройство, когда я перестаю чувствовать связь между одной и другой сторонами себя.

Марья Ивановна и Instagram

— Поэтому невозможно выявить подобные случаи заранее, в школах или у психологов? Потому что до поры до времени потенциальные убийцы — это обычные не больные люди с развивающимися естественным образом внутренними конфликтами?

— Я думаю, что выявлять можно. Все-таки причина — слабая обученность. В первую очередь учителей. Это компетенция педагога, а не психолога, — видеть, когда с ребенком что-то не так, и вмешиваться «мягкими» инструментами: доверительной коммуникацией, разговором по душам, умением интерпретировать весь предыдущий опыт общения с человеком. Не ребенка отправить к психологу — самому пойти, посоветоваться: «Я вижу такие и такие признаки, о чем это может говорить? На что можно повлиять?»

Есть классный руководитель, он работает с ребенком, видит его раз в день, знает родителей; и есть школьный психолог, который ребенка видит два раза в год на тестировании. У кого больше шансов повлиять?

— Но вы же описывали таких детей: это хорошие ученики, отличники или троечники, но тихие, покладистые, не хулиганы. Ничего не предвещает беды.

— Это вопрос компетенций педагога. Например, можно обратить внимание на ограниченный эмоциональный диапазон — первый маркер. В детстве проявлять сильную радость и сильную ярость, печаль — это норма. Пороги эмоций очень высокие. Если ребенок их не проявляет, это странно. Так не должно быть.

Подросток не проявляет волю, не пытается что-то кому-то доказать, не конфликтует со сверстниками, спокойный и послушный. Ладно, с учителями, ладно, с родителями — он со сверстниками не конфликтует. Это ненормально в подростковый период. Он должен отстаивать свои интересы. Он формирует личность в этот момент и учится ее защищать. Если подросток говорит: «Да, конечно, я все сделаю», — да еще пошел и сделал — это что-то странное. Не в смысле, что ставим галочку «однозначно псих», но с этим надо разбираться.

Я абсолютно уверен, что тот парень в Казани в одном месте высказывал одну точку зрения, а потом в другом — диаметрально противоположную. Я абсолютно уверен, что это было, просто никто не слушал. Потому что кто ж таких слушает?

И каждый раз, высказывая свою точку зрения, скорее всего, он чудовищно мучился, ему было очень неловко от того, что его точка зрения никому не интересна и он других людей отвлекает. И у него внутри это кипело, потому что он сам себя сдерживал. Все эти признаки, когда человек пытается говорить то, что думает, и в этот момент краснеет, идет пятнами, сучит руками, опускает глаза, отказывается от того, чтобы что-то сказать, извиняется через слово — все эти вещи нужно собирать в одну кучу, нужно уметь их интерпретировать.

— Но разве в нашей школе все нацелено не на то, чтобы видеть отклонения от нормы, а напротив, на то, чтобы всех «стандартизировать», сделать детей послушными, дисциплинированными?

— Я не уверен, потому что все-таки детей учат не бесстрастные компьютеры, а живые педагоги. Живой педагогический коллектив — это страшно конфликтная система. Дети учатся конфликтности у учителей намного больше, чем где бы то ни было еще. И это не плохо, потому что они в себе не держат энергию, а тут же выпускают наружу, невзирая на то, что их за это наказывают. Так что нет, у деток все-таки все более-менее живо. Формат школы требует, чтобы дети соответствовали правилам. Но, слава богу, они никогда этого не будут делать.

Когда подросток достигает тринадцати-четырнадцатилетнего возраста, он начинает отстаивать собственные внутренние принципы. В этот момент он будет спорить с окружающими людьми, то есть с принципами и правилами других людей. Он будет доказывать, что имеет право на собственную территорию, собственное мнение, на защиту и того и другого.

— Нужно ли уступать?

— Обязательно.

— И родителям, и учителям?

— Это одна из тех вещей, которые мы сейчас пытаемся привести в школьную конфликтологию. Мы объясняем учителям, что, во-первых, чтобы дети научились побеждать, нужно, чтобы те, с кем дети сражаются, научились проигрывать. Это очень важная часть. Если ребенок ни разу за всю свою школьную историю не смог победить педагога, то, возможно, он захочет его убить, когда выйдет из школы.

— Почему?

— Потому что педагог не дает сформировать самоидентичность.

— Зачем убивать? Откуда возникает настолько радикальная эмоция?

— Потому что если я не смог доказать взрослому и окружающему социуму, что это моя делянка, на ней действуют мои правила и что мои правила имеют не меньшее право на существование, чем ваши, то моя личность в этом плане подавлена. Я не самореализовался здесь. Внешнее правило важнее, чем я. Но я-то при этом никуда не делся. И это означает, что на часть того, что происходит во мне, я должен наложить запрет, потому что это территория чужих правил.

«Здесь нельзя себя так вести. Воспитанные мальчики так себя не ведут» — это прекрасный пример, который я привожу учителям, типичная фраза, которой родители порождают тяжелейшие последствия. Они говорят: «Если ты ругаешься с учителями, то ты плохой ребенок». Внимание: ребенок, который пытается быть хорошим, но отстаивает свое мнение, учится аргументировать и спорит с учителем, в этот момент всем своим нутром понимает, что, с точки зрения родителей, он становится плохим. И он берет и затыкает себя, не дает себе развиваться полноценно, потому что родители в его голове ему запрещают это делать.

В этот момент он превращается в покладистого ребенка, но энергия рвется наружу. Куда направляется его бешенство, если он не может выдать его учителям? У него начинают копиться обвинения к родителям.

— Но как быть родителям и учителям? Они же пытаются оградить ребенка от страшных вещей вроде курения или наркотиков. И родители, когда говорят: «Слушайся учителя», — подразумевают, что учитель поможет им обезопасить ребенка от негативных влечений.

— Здесь важно помочь ребенку настроить избирательный фильтр. Учителя по факту часто говорят не только полезные, но и чудовищные вещи. И под категорию «Слушайте учителя» попадает очень широкий пласт всего, что несут эти люди, травмированные событиями тридцати-сорокалетней давности. И в нашей стране, и в своей семье.

Когда учитель начинает рассказывать, что «девочки должны вести себя хорошо, и вот эти юбки, которые вы напяливаете, косметика, которой вы краситесь, — это плохо», это не часть школьной программы. Это личная точка зрения учителя. Здорово, если девочка в этот момент может встать и сказать: «Марья Ивановна, я вас очень уважаю как педагога, но у меня есть инстаграм, в нем полтора миллиона подписчиков, которым это нравится, и есть вы, которой это не нравится. Вы извините, ваше мнение меня не очень интересует».

И это будет честно, это будет защита собственной позиции. «Если, Марья Ивановна, вы откроете свой инстаграм, а там два миллиона подписчиков и вы без косметики и короткой юбки, то вы меня умыли. Поспорьте с моим аргументом. Давайте только аргументированно поспорим. Не надо этих “Я старше, я все знаю”».

Что может учитель

— Получается, школа — это в целом территория бесконечных конфликтов. Как и судопроизводство.

— Да, потому что учитель всегда прав. В судах нет категории «кто всегда прав». Суды в этом смысле более «лайтовый» вариант, чем школы. В судах мы спорим о том, кто прав, а в школе мы спорим с теми, кто прав. В этом разница. Это глубоко более безнадежная система.

— Я знаю, что вы сейчас работаете с некоторыми школами. Как они проявили интерес к конфликтологии? Это не системная история?

— Я не верю в системную инициативу. Все начинается с конкретного человека, который сказал: «Ух ты, прикольно». За всю историю преподавания конфликтологии у меня появилось большое количество учителей, директоров, завучей, которые когда-то проходили обучение, успешно применяют навыки в своей жизни, смотрят на свой коллектив, вздыхают и говорят: «Если бы они знали!» И иногда меня приглашают.

— Чему вы учите?

— Здесь надо сделать небольшую подводку. Мы исходим из того, что наша цель — это отношения «ученик — ученик».

— Не «учитель — ученик»?

— Нет. Потому что львиная доля конфликтов получает свое выражение в отношениях учеников. Если в ситуации «ученик — ученик» не конфликтуют — это очень плохо, должны конфликтовать. Если в отношениях «ученик — ученик» много конфликтов первого уровня, это хорошо.

Дальше мы задаемся вопросом: «Как мы можем сделать так, чтобы в отношениях “ученик — ученик” появились конфликты?» И обнаруживаем, что есть несколько препятствий. Главное из которых — запрет в рамках школьного формата на проявление таких конфликтов.

То есть дети, которые конфликтуют друг с другом, порицаются, их ругают, на них жестко давят. Ругаться не принято, выяснять отношения не принято. И самое главное, если конфликтуют, то формат этих конфликтов весьма деструктивный, потому что дети видят модель развития конфликта только от учителя. И эта модель всегда по второму уровню, потому что учитель всегда прав.

Таким образом, все конфликты, которые разыгрывают дети, беспощадны, они моментально переходят на второй уровень. Вся территория школы становится конфликтогеном второго уровня, зоной конфликтной уязвимости. Чем дальше, тем больше дети учатся, не задерживаясь на конфликте первого уровня, сразу переходить на личности, сразу отстаивать свою правоту, потому что для них это единственный действенный шаблон. Учитель отстаивает правоту и побеждает — значит, так и надо. Никто из учителей не умеет признавать свою неправоту и свои ошибки, особенно в отношении детей. Дети это очень тяжело делают по отношению друг к другу, у родителей тоже с этим есть сложности.

И у нас вместо конфликтов первого уровня начинают развиваться беспощадные противостояния с драками в туалетах, со всяким буллингом, одиночным и групповым.

— Это обратимо?

— У деток, к счастью, даже из драки есть адекватный выход. Потому что два пацана, подравшись и разбив друг другу носы, потом вероятнее всего становятся друзьями.

— Это решение конфликта — бить друг друга?

— Конечно. В этом противостоянии однозначно определяется, кто прав.

— Прав сильнейший?

— Конечно. У мальчиков с этим очень просто. Мальчик, который получил по морде, не может больше спорить — он признал поражение. Всё. И в этот момент конфликт исчерпан. Тот, кто ударил, протягивает руку тому, кого ударил, и вопрос закрыт. И, скорее всего, они становятся друзьями, потому что оба схлестнулись, противостояние было достойным. У них конфликт дошел до второго уровня, прошел через кризис и закончился однозначным определением: «Я прав». — «Окей».

— У девочек все сложнее?

— У девочек все намного сложнее, потому что они вынуждены пользоваться несиловыми аргументами. Они вынуждены создавать огромное количество неприятностей друг другу, они вынуждены друг друга изматывать. Хотя есть девочки, которые дерутся, но это очень редкое явление. Есть девочки, которые, чтобы выигрывать противостояния, прикрепляются к мальчикам, и там начинаются сложные отношения, которые в подростковый период превращаются в «Санта-Барбару».

В конечном счете это то, что мы утрачиваем с возрастом. Потому что два двадцатилетних лба, которые перешли на личности, не могут взять и подраться, для того чтобы решить, кто был прав, чтобы закончить конфликт. Так уже не делают, уже не принято. Они пытаются искать более цивилизованные инструменты. Они стараются сделать так, чтобы прямое противостояние не стало решением — на это возникает внутренний запрет, с которым постарались сначала школа, потом вуз, все наши воспитатели, институты. И это, может быть, неплохо, потому что чем больше мы взрослеем, тем больше увечий можем причинить, это тоже правда.

Но в детстве мы легко и непринужденно переходим эту грань, конфликт второго уровня превращается в физическое противостояние, здесь все понятно: до первых слез, до первой крови. Понеслось. Это про то, что дети в рамках этой модели находят решение, у них есть выход из этой ситуации. Хотя сама по себе модель конфликтов второго уровня ущербна, и в большинстве случаев ее не должно быть.

— А как тогда разруливать конфликты взрослым, если без мордобоя?

— Единственный адекватный инструмент только один — признать свою неправоту, ну как минимум признать право быть правым, что возвращает к предмету дискуссии. Но это почти всегда оказывается трудновыполнимым шагом.

Иногда работает, если прервать коммуникацию и обговорить ситуацию с третьим лицом. Появляется другая точка зрения, наступает отрезвление, часть энергии падает. Конфликтующие люди встречаются и делают вид, что ничего не было. А потом когда-нибудь поговорят по душам, «да я на самом деле ничего такого не имел». За этим стоит понятная история извинения. Но в моменте это оказывается невозможным шагом.

Конфликт второго уровня сложно решаемый, он не понижается сам и сразу, он будет тянуться до победного. У нас множество таких отложенных конфликтов, которые тянутся годами и десятилетиями.

— Возвращаясь в школы. Почему нужно, чтобы возникали конфликты между детьми?

— Нужно, чтобы возникало как можно больше конфликтов первого уровня. Чтобы девочка могла спокойно встать и сказать: «Марья Ивановна, это мой инстаграм. Покажите ваш». Для Марьи Ивановны это будет оскорблением: «Как ты посмела, сопля мелкая?» Между тем это никаким оскорблением не является, это Марья Ивановна — конфликтоген второго уровня, потому что никто на нее лично не наехал, никто в лицо не плюнул, никто ее не оскорбил, никто не высказал оценочных суждений и никто не отбирает у нее ее правоту. Это попытка перевести конфликт в аргументированное русло: «У нас есть вот такие аргументы. У вас какие?»

— Что может учитель?

— Надо убедить учителя, что детские конфликты не надо ограничивать, дать ему подсказку, что сделать, чтобы помочь детям конфликтовать по первому уровню, чисто методическое подспорье.

Мы должны хотя бы частично снять страхи у учителей, что если случится конфликт, то «всё». Это моя любимая фраза: «Ой, если случится конфликт, то всё». Да что «всё»? «Ну всё, они поубивают друг друга». Они три раза на день это делают. «Потому что это ужасно». Что в этом ужасного? Никто не занимается моделированием. Они просто боятся.

Когда взрослый человек понимает, как работает система, количество его страхов уменьшается, он перестает бояться неизвестности. И вот на это мы делаем ставку, делаем выжимку из конфликтологии, объясняем учителям, почему конфликты — это неизбежно. Вспоминая классиков-педагогов и психологов, говорим им, что процесс воспитания и образования — это бесконечный конфликт, который мы не можем запрещать, иначе дети не будут учиться. Мы показываем, что дети, которые не конфликтуют, учатся медленнее, чем те дети, которые конфликтуют, потому что это связанные вещи. Конфликт — это основа быстрого обучения, одна из функций конфликта.

Помогаем педагогам определить, что ребенок стал носителем конфликта третьего уровня, серьезного, большого. Советуем: «Попробуйте с таким ребенком разговаривать. Если не можете с ним говорить, попробуйте найти того, кому этот ребенок может доверять. Сделайте так, чтобы у него был хотя бы один друг в этом окружении».

Если ребенок попал в ситуацию конфликта третьего уровня, то вероятность того, что к этому приложили руку родители, почти сто процентов. Поэтому, конечно, он не будет разговаривать с ними об этом. Если он не может об этом разговаривать с учителем, он не будет разговаривать об этом с психологом.

Я всегда в таких случаях спрашиваю учителей: «У вас есть такой ученик?» — «Есть». — «Скажите, пожалуйста, вы с ним работаете каждый день?» — «Да». — «Кто у него друзья?» — «У него нет друзей». Я говорю: «А как вы себе представляете подростка, у которого нет ни одного друга? Вы же понимаете, что это один шаг до буллинга. Кого будут гнобить? Кого-то из тусовки? Или этого одиночку? Что вы делаете в таких случаях?» «А что мы можем сделать?» — отвечают они мне. И вот это самая жуткая история.

Я говорю: «Может быть, в школе, хорошо, не в этом классе, есть человек, который сможет этого ребенка понять». Это может быть кто-то из старших, из учителей, персонал школы, в конце концов, директор. Это не вопрос того, какую должность ты занимаешь, а вопрос того, кто подойдет, чтобы срезонировать. Если вы найдете такого человека, то вы этого мальчишку, эту девчонку стабилизируете.

— Многие на это скажут, что учитель должен учить, а не воспитывать. У нас долго функцию воспитания пытались вытравить.

— Учитель всегда должен быть педагогом. Это тот, кто знает систему, ребенка и особенности его развития. Меня угнетает то, что многие педагоги считают себя предметниками: «Я математику знаю — этого достаточно. А с ребенком сами занимайтесь, а не я». И это чудовищно, и не потому, что как-то несправедливо, а ровно потому, что педагог является частью системы, в которой присутствует ребенок. Если он не помогает ребенку в этой системе адаптироваться, то больше ему никто не поможет. Родитель не может, родитель не является ее частью. И если педагог становится источником проблем в этой системе для ребенка, тогда это формирует противостояние.

Гнать из школы людей, которые считают, что они предметники и их основная задача — подготовить ребенка к ЕГЭ. По мне, лучше подготовьте ребенка к тому, чтобы он чувствовал себя счастливым в этой школе, чем к тому, чтобы он сдал ЕГЭ. ЕГЭ он сдает один раз, а в школе живет десять лет.

Проблема поздней диагностики

— После каждого расстрела возникает масса предложений, как это остановить. Что вообще можно сделать, на ваш взгляд, чтобы этот ужас прекратился?

— Я думаю, мы не сможем свести к нулю количество таких случаев, я имею в виду крайностей, когда ребенок взял в руки оружие и увидел в этом выход. Например, история «Давайте обнесем школу забором, поставим пропуска и так далее». У охраны в школе, и уж тем более у вооруженной охраны, проблем намного больше, чем задач, которые она решает. В маленьких школах тридцать человек, они и так друг друга знают. А если у тебя три тысячи человек в школьном комплексе, то на эти три тысячи внутреннего беспредела будет так много, а способов вмешаться так мало, что это может стать источником целого вороха проблем.

Я не верю в то, что охранник может остановить человека, который решил стрелять. Он просто стреляет в охранника. Я не верю, что можно остановить учителя, который взял в руки оружие. А это потенциально тоже нельзя исключить. Я не верю, что охранник не может взять оружие и пойти стрелять. Я вообще не верю в закрытость, которая обеспечивает безопасность.

Я в этом смысле искренне считаю, что нам нужно убрать ограждение школьной территории и чудовищные заборы. Нужно обеспечить доступ родителей в школу все то время, которое школа работает. Я искренне считаю, что школа должна быть открыта, свободна для входа и выхода учеников.

Учителя, которые имеют представления о том, что делать в таких случаях, — вот это важно. В Перми, кстати говоря, эта ситуация была, в принципе, очень неплохо решена. Там от момента, когда человек зашел с оружием, до момента, когда его подстрелили, прошло восемь минут. Мы проводим пожарные эвакуации — а почему мы не проводим обучающие тренинги для таких случаев? Что делать, когда в школе появился человек с оружием, мы не знаем. И отсюда много глупостей: прыжки из окон, попытки его задержать и так далее.

Мне кажется, что закрытость только порождает эту историю: «Я преодолеваю первый барьер, а дальше — беззащитное мясо». Система становится сопротивляемой тогда, когда нет беззащитного мяса. Когда каждая клетка «мяса» знает, что делать.

— Но вы ничего не говорите о том, как учитель может выявить эти проблемы.

— Потому что когда в школу зашел человек с оружием, это уже история не про выявление. И теперь не имеет значения, знаю я этого ученика или нет, потому что он пришел стрелять. Либо суицидник, либо террорист. Для нас не имеет значения, учился он здесь или учится сейчас. Все то, что касается учителя, — это превентивная история.

Давайте будем честны, история с шутингом — редкая история. Я считаю, что никакие ограничения по продаже ношению, хранению оружия ни на что не повлияют. Только создадут другие проблемы. Не надо решать одни проблемы за счет создания других. Это вообще очень плохая тенденция.

У нас где проблема? У нас есть проблема с тем, что человек с оружием зашел в школу, а школа не знает, что делать? Давайте там решать эту проблему. У нас есть проблема с тем, что человек с оружием идет к школе, а мы не в курсе? Давайте здесь решать проблему. В тот момент, когда человеку выдают разрешение на оружие, это никак не связано со школой. Да, там, наверное, есть свои проблемы, но так давайте решать их отдельно от всех остальных.

— А можно на этапе выдачи разрешения на оружие эффективно выявлять таких людей?

— Нет, конечно.

— Может быть, надо ограничить возраст, например не восемнадцать-девятнадцать, а двадцать пять — двадцать шесть лет?

— Чтобы мальчик взял ружье не в магазине, а у папы в шкафу? Чтобы он его украл? Чтобы он ударил полицейского по голове, забрал у него пистолет и сделал все то же самое?

Проблема в том, что в системе появляется человек, которому некуда выпустить то, что у него внутри, он не может, и мы ему не помогаем. Угонит он машину, угонит трактор и переедет всех в школе, или соберет дома взрывное устройство из аптечных препаратов, или возьмет нож и пойдет вскрывать всех подряд, не имеет и малейшего значения, мы не можем этот процесс контролировать.

— Можно ли выявить человека на этапе, когда он погрузился во внутренний конфликт, до того момента, как принял решение идти стрелять?

— Да, на этом отрезке можно много чего сделать. Этот отрезок занимает годы. Это мягкая, детская, податливая, формирующаяся психика, можно помочь эту ситуацию преодолеть.

— Тестирование помогает?

— Пока это выглядит чудовищно, потому что тест знает про ребенка еще меньше, чем психиатр в комиссии, который выдает разрешение на оружие. Он его видит десять минут и хотя бы может выявить признаки клинической картины. Но если это пограничная картина, ничего мы не увидим. Если это картина, адаптированная рациональной частью мозга… То есть у человека, например, травма — всё, эмоции подавлены. Но он, как мальчик в Перми, как, во всяком случае, он описывал в письме, в состоянии этой рациональной частью обыграть систему: выучить, как проходить тесты, найти правильные ответы. Он обыграет проверки, если проверки короткие.

Кого он не обманет? Он не обманет родителей. Потому что они его видят каждый день, потому что они с ним разговаривают. Хотя у родителей глаз замыливается. Он не обманет педагога. Если только педагог захочет это увидеть.

— В бюджете нацпроекта «Образование» предусмотрено выделение 1,7 миллиарда рублей «на создание программного обеспечения для выявления склонностей к социально опасному и деструктивному поведению путем анализа письменных работ».

— Это никоим образом не влияет ни на распределение правоты, ни на борьбу за нее, ни на развитие конфликтов первого уровня. Это вообще с точки зрения конфликтов ни на что не виляет. Это может повлиять в очень маленькой степени только на то, что мы обнаружим людей, которых мы условно называем конфликтогенами, то есть людей, склонных решать свои проблемы методом создания конфликта. Ну и какая разница, что мы это обнаружим?

— То есть мы просто обнаружим некую массу «подозрительных» детей и не будем знать, что с ней делать.

— Ну окей, сдадим этих детей психологам. И что дальше? Мы и сейчас, если поговорить внимательно с учителями, узнаем круг детей, которые склонны к драке, склонны к агрессии, к выяснению отношений. Мы не можем сказать, что это плохо. Проведем анализ их работ, ну, наверное, выявим какие-то склонности к патологии. Даже если мы их поставим на учет и заставим психологов разговаривать с ними раз в неделю, вряд ли это как-то повлияет на количество буллингов или шутингов.

Это не какие-то прямо ужасные патологии. Это развивающийся конфликтный процесс, то есть это нормальные дети, которые не имеют возможности легально в конфликте решить возникшую у них проблему. Мы не можем поделить общество на условно хорошее и гнилое, не можем эту «гнилую» часть вырезать и перевести в отдельные школы.

Потому что это не «гнилое», это произрастающее из того, что мы называем хорошим. Это вообще одна и та же масса учеников, находящихся на разных этапах развития в рамках школьной системы. И всё. И до тех пор, пока школьная система будет вот такой путь развития поддерживать, у него будет какое-то количество побочных эффектов.

— Какие есть рецепты?

— Если мы хотим увидеть крайние проявления и повлиять на них, мы должны работать с детьми на более ранних стадиях. Брать широкую выборку детей, которые по какой-то причине либо склонны решать обычные мирные вопросы конфликтами, это очень широкая выборка детей, либо детей, которые отказались от конфликтов, это уже у нас тревожная выборка, это кандидаты на конфликт третьего уровня. И проводить с этими детьми профилактическую работу. В первом случае направленную на то, чтобы научить детей спорить, побеждать и проигрывать в рамках первого уровня, и помирить их, грубо говоря, а вовсе не договориться.

Нам нужно возвращать педагогические советы для обсуждения сложных случаев, нам нужно вооружать учителей всевозможными профилактическими методиками, нам надо поддерживать развитие разных отношений в школе. Чтобы у детей были не только рафинированные друзья, но и рафинированные враги. Чтобы всегда была необходимость к кому-то прибегать, чтобы можно было спрашивать совета у учителя.

Эта история с диагностикой на поздних этапах, то есть с диагностикой конечных отклонений, которые уже приводят к проблемам, не работает. Она только приводит к большому количеству ошибочных срабатываний, к сбоям, но при этом не отвечает на вопрос, как решить проблему.

Подросток не проявляет волю, не пытается что-то доказать, не конфликтует со сверстниками, спокойный и послушный? Это ненормально в подростковый период. Он должен отстаивать свои интересы. Он формирует личность и учится ее защищать