Vogelfrei, или Веселый Кафка

Культура
Москва, 25.11.2002
«Эксперт Северо-Запад» №44 (105)
В Петербурге на доме, где жил поэт Олег Григорьев, установлена мемориальная доска

У немцев есть очень точное и поэтичное определение тех, кого объявляли вне закона: vogelfrei. Буквально - "свободный, как птица". Он умеет летать, ему позволено все, но любой может его подстрелить. Таким "фогельфраем" прожил почти всю свою жизнь поэт Олег Григорьев, мемориальную доску в честь которого в субботу, 15 ноября, установили на стене дома по адресу: Пушкинская, 10.

В этом доме, в квартире замечательного режиссера и философа Бориса Понизовского, Олег Григорьев провел свои последние месяцы. Его биография еще ждет своего... даже не исследователя, но романиста. Быть таким человеком и быть рядом с таким человеком мучительно, но зато до чего интересно описывать все его злоключения: изгнание из средней художественной школы при Академии художеств за поэму "Евгений Онегин на целине" и прочие хулиганские поступки в конце 50-х; тюрьму, ссылку за драку с прохожим, которому не понравилось обращение Григорьева к его спутнице "сестренка" в конце 60-х; психушку, идеологическую брань писательского начальства за вторую книжку стихов в конце 70-х; еще один тюремный срок - за сломанный околыш фуражки участкового в конце 80-х; пьянство, бездомность, неприкаянность и среди всего этого - стихи, смешные и печальные.

Он был веселым Кафкой. Заставлял себя смеяться над тем, что вызывало ужас у Франца Кафки. Наверное, поэтому лирический герой взрослых и детских стихов Олега Григорьева так похож на веселого Кафку кинематографа - Чарли Чаплина. "Один башмак мой чавкал, / Другой башмак пищал. / Покинуть предложили / Мне танцевальный зал", - это же просто в рифму рассказанный эпизод из фильма про похождения маленького бродяги Чарли. Черный юмор многих стихов Григорьева - одной природы с эксцентрическими трюками короля смеха: "Упал цветок в большом горшке, / Попал мне прямо по башке. / На голове цветочки / Прижились, как на кочке".

Вообще, Олег Григорьев настолько своеобычен, что тянет его сравнивать с многими, хотя сравнивающий не может не знать, что на самом-то деле поэт ни на кого не похож. Он сам по себе. И все же, сам того не ведая, он принадлежал к давней и почтенной традиции поэтического поведения. Трагический бродяга, веселый нищий, изгой, чьи четверо- и двустишия повторяет его народ, не знающий имени автора, - он славно бы вписался в компанию французских "проклятых поэтов" - от Вийона до Верлена.

Но у этой компании было слишком мало юмора и слишком много пафоса. А Григорьев был легок. Только он мог так бесстрашно и коротко описать смерть: "Смерть прекрасна и легка, / Как выход из куколки мотылька". Только он мог так уверенно возразить мрачной и длинной всемирно знаменитой балладе Эдгара По про ворона, усевшегося напротив поэта и провещавшего ему одно только слово: Nevermore - Никогда! У Григорьева все значительно веселее; а может, печальнее? "Говорящий ворон на окошко сел / И мое жилище с грустью оглядел. / Он меня не очень оторвал от дел: / Не сказал ни слова, дальше полетел".

Как и положено настоящему поэту, Олег Григорьев был печален и сентиментален, просто он умело прятал и печаль, и сентиментальность за жестокой эксцентриадой. А иногда и не прятал, как в детском двустишии: "Пойду домой, пожалуюсь маме, / Что луна зажата двумя домами" или как во взрослом четверостишии: "Жену свою не хулю и не хаю, / И никогда не брошу ее, / Это со мной она стала плохая, / А взял я ее хорошую".

Мемориальную доску повесили на редкость удачно. Не на фасаде дома, но во дворе. Он ведь и был таким - поэтом не фасада, но изнанки, ленинградского двора, ленинградской подворотни, не парадной, но парадняка. На открытии мемориальной доски читали григорьевские стихи его друзья: художник Владимир Сорокин, литераторы Игорь Адамацкий и Леонид Борисов. Сдергивал покрывало с доски ее создатель - скульптор Олег Котельников. Тут же во дворе были те, кто финансировал создание этой доски, - поп-группа "Два самолета".

После открытия мемориальной доски я поговорил об Олеге Григорьеве с двумя людьми, хорошо его знавшими: с поэтом и переводчиком Михаилом Ясновым и редактором последней прижизненной книги Григорьева "Говорящий ворон" Ольгой Ковалевской. Первым делом спросил у Михаила Яснова: как получилось, что он стал издателем всех вышедших после смерти Григорьева книг?

- Мы с ним вместе очень много выступали перед детьми и, если так можно выразиться, снюхались на этой почве. Однажды Олег пришел ко мне и сказал, что сам не сможет составить свою книжку, а вот если я ему помогу... Я поставил только одно условие: "Хорошо, все сделаю, если будешь работать трезвый". И он феноменально выполнил это условие.

- Дети его хорошо принимали во время выступлений?

- Еще как! Он же подначивал их все время, и дети отвечали тем же. У него была невероятная реакция. Однажды один мальчик его спросил: "Сколько росту Вы весите?" И он моментально ответил: "Метр семьдесят килограммов".

- А взрослые его выступления?

- А взрослые его выступления - это пьяные домашние посиделки. У меня есть одна видеозапись григорьевского чтения собственных стихов. Там все это очень хорошо видно. Сначала он читает детям - веселый, остроумный, реактивный человек. Зрители хохочут вокруг. А потом перерыв. "Вмазали" как следует, и сидит другой человек - мрачный, еле ворочающий языком.

- То есть ситуация, как у Хармса, - светлые детские стихи и мрачные взрослые?

- Нет-нет, я говорю о том, как он читал, а не о том, что он читал. Между его взрослыми и детскими стихами невозможно провести грань. Есть такая пошлость - "взрослый ребенок", но в отношении к поэзии Григорьева это не пошлость, а точное определение. Поэзия "взрослого ребенка", живущего в... мягко говоря... непростых обстоятельствах места и времени.

- Он родился в Ленинграде?

- Нет, он родился в Вологде, когда его отец был на фронте. Его деда, отца матери, в это же время репрессировали. Когда отец вернулся с войны, то запил. Мать не выдержала такой жизни, взяла двух своих детей, переехала в Ленинград. Они жили в подвальном помещении на бульваре Профсоюзов, рядом с Медным всадником. Мама пережила сына - она умерла два года назад. Мы много с ней общались, она была прелестная женщина и рассказывала о детстве Олега. Он много рисовал, но все его детские рисунки погибли, когда в очередной раз затопило их подвал. Вообще, вся его детская жизнь состояла из каких-то неурядиц. Мать вспоминала, как собирала Олега первый раз в школу, как он радовался книжкам, тетрадкам, ранцу и как в первый же день у него этот ранец с книжками и тетрадками для чего-то украли.

И так всю жизнь его преследовали неурядицы. Он и подружиться со сверстниками в детстве не мог, потому что был какой-то... не вставляемый в действительность человек. И вот он придумал свой мир и всю жизнь в нем прожил. Только это был не солнечный, романтичный мир, как это было бы у неинтересного, шаблонного поэта. Это был мир закоулочный, мир своей подворотни, своего двора, мир своей... кирпичной стены. Сохранились взрослые рисунки Олега, хоть его и выгнали из средней художественной школы при Академии художеств - рисовальщиком он был замечательным. Олег писал самые заурядные предметы, но так... монументально это делал. Он рисовал стоптанные башмаки, разбитые кружки, порванные спецовки, но это были не просто стоптанные башмаки, это был памятник стоптанному башмаку! Хотя сам о себе он говорил, что не сберег себя как художника. Его выгнали из художественной школы в конце 50-х, и тогда же он написал свое самое знаменитое четверостишие, положившее начало целому жанру детских страшилок. "Я спросил электрика Петрова: / "Ты зачем надел на шею провод?" / Ничего Петров не отвечает, / Только тихо ботами качает".

- В армию он не загремел?

- Нет. Он загремел в "Кресты", а потом - в ссылку в Вологодскую область. Оттуда он привез коллекцию бабочек. Борис Понизовский говорил мне, что это была совершенно уникальная, феноменальная коллекция. Олег думал ее продать, да не смог, поскольку коллекцию у него украли. Он вообще обладал многими талантами. У него, например, был абсолютный музыкальный слух. И с этим абсолютным музыкальным слухом он писал свои несобранные ритмически, расхристанные стихи, которые в результате оказывались просто виртуозными!

- А кого из поэтов напоминает вам Олег Григорьев?

- Никого. Мне скорее некоторые западные поэты напоминают Олега Григорьева. Сейчас я перевожу книгу француза Рене Добалдия. Знаменитый поэт, постсюрреалист. Конечно, он не знал Олега Григорьева, и мир, в котором живет француз, нимало не похож на советский мир, в котором пришлось жить Григорьеву, но, когда я переводил француза, я просто за уши себя хватал, до чего его ходы, его - если так можно выразиться - фокусы похожи на ходы и фокусы Олега. Тот же самый чернушечный мир взаимовидения детей и взрослых. Совершенно по-другому написанные стихи, но взгляд, подход - тот же самый. Какое-то удивительное родство, которое идет, наверное, от низового, народного, городского, подросткового, что ли, сюрреализма.

У Ольги Ковалевской я поинтересовался тем, как она работала с Григорьевым над книжкой "Говорящий ворон".

- Над "Говорящим вороном" Олег Григорьев работал в 1989 году, то есть после своего второго ареста?

- Нет. Книжка была привезена из типографии 22 декабря 1989 года - в тот день, когда он вышел из "Крестов".

- Позвольте, так он что же, как Чернышевский в Петропавловской крепости, вычитывал корректуру в тюремной камере?

- Нет. "Кресты" для этого не приспособлены. Книжка была уже давным-давно готова. Его же не разрешали печатать. При жизни ему удалось выпустить только три книжки: "Чудаки", "Витамин роста" и "Говорящий ворон". Разрыв между каждой - по десять лет. Так что книга у нас лежала уже давно, нашей главной задачей было, чтобы издательское начальство не узнало про арест Олега. Если бы узнали, то все: она бы вылетела из плана. Но не узнали. Понимаете, мы же вынуждены были быть подпольщиками, государство-то советское было создано конспираторами, вот мы и приучались к конспирации. Получилась прекрасная книжка, оформленная замечательным художником Григорием Ясинским.

Новости партнеров

Реклама