Человек в скорлупе

Перед читателем особый шик и стиль женского Хемингуэя. Правила сентиментального американца соблюдаются в точности: этика требует, чтобы никто не видел тебя за работой. Этика требует, чтобы никто не видел тебя в слезах

Этот мир исчез. Исчез дважды - и дважды после исчезновений возродился, пробился сквозь чуждый ему уклад. Поначалу этот мир интеллигенции, о котором пишет Вера Кобец, угробила коммунистическая революция, а спустя целую историческую эпоху революция антикоммунистическая долбанула и разрушила ставшее привычным существование потомков тех самых интеллигентов в научных учреждениях, библиотеках, институтах.

Дамское царство


Вера Кобец

Вера Кобец описывает жизнь ленинградской интеллигенции в пору застоя. Даже не то чтобы описывает жизнь своего социального слоя. Она изучает свой мир. По образованию Кобец - японистка. Отсюда, наверное, упорное вглядывание в детали, мелочи. Причем одна и та же деталь может означать одно, другое, третье - как какой-нибудь иероглиф.

Для описания такого странного социального явления, как ленинградская интеллигенция, только японист и подойдет. Сохранившая связи с дореволюционным еще, старорежимным прошлым, эта интеллигенция удивительным образом встроилась в советскую действительность. Ее бытование можно было бы назвать дамским царством. Кодекс образцового поведения в этом царстве Кобец формулирует так. "Ее дом просто ломился от гостей. И стол ломился, и с выпивкой было в порядке, но пьянеть никто не пьянел: уж очень было светло, душевно и сытно... Она любила смеяться своим немудреным шуткам и этим тоже всегда раздражала Костю, как раздражала вечно свежим и бодрым видом: можно подумать, что вышла из ванны, а вчера прилетела с курорта (хотя вставала она каждый день в полседьмого, так как работала химиком в лаборатории на заводе). "Я трудовая лошадка, пашу от зари до зари", - кокетливо заявляла она, свернувшись калачиком в креслах и держа в белых пальцах длинную тонкую сигарету".

Дворянство и интеллигенция

Перед читателем особый шик и стиль женского Хемингуэя. Правила сентиментального американца соблюдаются в точности: "Этика требует, чтобы никто не видел тебя за работой". Этика требует, чтобы никто не видел тебя в слезах. Как там писал по схожему поводу Борис Слуцкий? "Интеллигентные дамы плачут, но про себя, / боясь обеспокоить родство и соседство".

Если кто и срывается на почти плач в этом ритуализированном мире, так это совсем молоденькие персонажи. Как в рассказе "А все так просто": вышла во двор молодая мама с коляской, воспитывающая ребенка без мужа, при поддержке многочисленных тетушек и бабушек. Соседка из иного социального слоя решила выразить сочувствие и поругать кобеля, а вместо этого обидела женщину. Самое ироничное и точное здесь - две разнонаправленные эмоции обиженной интеллигентки. Одна эмоция прогрессистская, феминистская: "Да как смеет эта отсталая дура не понимать, что в современном мире женщина может обойтись и без мужа; что ничего тут нет обидного и унизительного!" Другая - феодальная, сословная: "Да как смеет эта хамка лезть ко мне с сочувствием?" В соединении этих эмоций - вся история российского дворянства, уцелевшая часть которого трансформировалась в один из отрядов трудовой советской интеллигенции. Трансформация произошла таким удивительным образом, что получился человек даже не в футляре, в скорлупе! Малейшее соприкосновение с внешним миром - и скорлупа разлетается, ранит тебя и окружающих; но плакать от боли не смей - подожди, пока нарастет новая скорлупа, и катись дальше.

После трагедии

Одна из особенностей многослойной, ироничной прозы Кобец - в одну историю она впихивает несколько. Там, где другому потребовалось бы 156 частей сериала "Соблазненная и покинутая", Кобец обходится несколькими фразами, вернее, их столкновением, ибо самое важное происходит в ее текстах "между слов" - "самое таинственное случается, когда ничего не случается".

Вот лучший ее рассказ - "Синий лес". На первый взгляд, обычная сентиментальная новелла. Старшеклассник влюбился в учительницу литературы. Бывает. А она, тонкая и трепетная, забеременела от тупого физкультурника. Тоже случается. Интеллигентный мальчик расстраивается, убегает из дома, потом приходит в себя, возвращается домой, преодолевает кризис. На заднем плане, фоном, проходит история его матери. Ну да, одна воспитывает парня и не горюет: дом - полная чаша. Когда учитываешь эту историю, становится понятно, что за мир тебе показали.

Это мир неполных семей. Мир, в котором фатально не хватало и не хватает мужчин, поэтому каждая женщина держится за своего до последнего - будь то выращенный ею сын или вырванный у соперницы муж. Описан этот мир с иронией, едва ли не с улыбкой. "На нас шипят, что делается на сцене, уже непонятно, а этот болван объясняет: "Нет, если ты хочешь, останемся до конца, но я не успею тебя проводить..." Это же патология: мужику сорок четыре года, а он должен быть дома не позже 12, потому что "мама волнуется"!.." И ничего апокалиптического: у мамы - подружки, у сына - пятерки, но нас не оставляет ощущение... не трагедии, нет. Вера Кобец описывает мир после трагедии, после катастрофы. Делает она это мужественно и интеллигентно. У нее эти слова оказываются синонимами.

Три вопроса питерской писательнице

- Кого вы можете назвать своими литературными учителями или предшественниками?

- Да как же я посмею назвать кого-то своим литературным предшественником? Я его поставлю в неловкое положение. Представляете, скажу: мой литературный предшественник - Стендаль! Каково будет Стендалю? Мои литературные учителя - атмосфера семьи, в которой я выросла, наша квартира на Васильевском, голубой бархат кресел Мариинского театра, книги, которые я прочла в детстве. Потом, повзрослев, я поняла, что кое-какие из этих книг - не литература, но все они, вызывавшие жалость к "униженным и оскорбленным", стали моими литературными учителями. И еще, может быть, вид на Петропавловку, на маленькие буксиры, тянущие тяжелые баржи.

Что до предшественников или тех, кто литературно близок, то порой выясняются удивительные вещи. Меня лет десять тому назад попросили написать отзыв на дипломную работу студентки-японистки Кати Рябовой, занимавшейся писателем Кадзиимо Тадзиро. Он родился в 1901 году, умер в 1932-м. Я прочла его рассказы и изумилась нашему... родству, что ли? Сейчас в издательстве "Гиперион" вышел сборник его рассказов "Лимон". Там что важно? Не слова, а то, что между слов. Понимание того, что самое таинственное случается тогда, когда ничего не случается. Вот когда это есть в писателе - он мне близок. Леонид Добычин, Кадзиимо Тадзиро, Чехов, если он не транслирует какую-то мысль, как в "Душечке", а пишет "Даму с собачкой".

- Кто из современных писателей вам близок?

- Очень люблю повести Беллы Улановской "Альбиносы", "Путешествие в Кашгар". Был такой замечательный ленинградский поэт - Геннадий Алексеев. Вспоминаю и перечитываю. И не только его верлибры, но и его странный, плавающий во времени роман "Зеленые берега". Совсем недавно прочла белые стихи Александра Скидана. Увидела у знакомых сборник его стихов, заинтересовалась. Мне сказали: "Ну, тебе не понравится!" А я терпеть не могу, когда за меня решают, что мне понравится, а что нет. Взяла и прочла. Мне показалось, что он про то же пишет, что и я, - про окаменение культурных ценностей, про отсутствие воздуха. Вообще, мне кажется, что современная российская литература кончилась, когда писателям стало скучно читать друг друга и читатели перестали охотиться за новинками. Когда это произошло? Когда началась перестройка. Нет, пожалуй, пораньше. В 1970-х, работая в Институте востоковедения и даже не подозревая, что начну писать, я (да и все мои друзья) читала и "толстые" журналы, и самиздат, и тамиздат... А вот начало 80-х - это, пожалуй, начало конца...

- По образованию вы японист. Вам не кажется, что очень уж разные миры - Япония и интеллигентский Ленинград?

- Ну что вы... У нас немало общего. Недаром японцы так любят русский балет и Чайковского. Балет - это ведь что-то, чего словами не скажешь, и в то же время не абсурд. Понимаете? Западная традиция - это или рационализм, полная и четкая объясняемость мира до дна, до точки, или абсурд, полная непознаваемость. А нам и японцам, как мне представляется, интересно как раз то, что расположено между абсурдом и логической ясностью. У нас исторический опыт во многом похожий. У них тоже был "железный занавес", отделяющий от внешнего мира. И этот "железный занавес" рухнул, как и у нас, но остался вопрос: в чем же наше отличие от Запада и следует ли его преодолевать или, наоборот, надо беречь свою особость, уникальность. Болезненное внимание к особенностям национального характера приводит к чередованию социально опасных комплексов неполноценности и гиперполноценности. Но отпечаток, накладываемый ими на японскую и русскую литературу, пожалуй, плодотворен. Фиксация пограничных состояний, фиксация мимолетности... Понятно, что различий тоже немало. Японцы, например, невероятно вежливы и воспитаны в духе высочайшего самообладания. В русской культуре мы чаще имеем дело с их антиподами, в роли которых выступают искренность и широта души. Хвастаться этим нежелательно. Достоевский заметил: широк русский человек, стоило бы и сузить.

Кобец В. Сладкая жизнь эпохи застоя: Рассказы. - СПб.: Амфора, 2005. - 364 с.