Как жаль, что на нынешних художественных выставках бывает так мало народа. Вот и на той, что проходит в петербургском Манеже с 16 по 28 февраля, посетителей не так чтобы через край. Двенадцати крупным художникам города, характерным, необычным мастерам, по сути дела, дана возможность провести небольшие вернисажи. Творчество каждого из них оказалось представлено крупным планом – так и называется выставка. И что? Бродят по Манежу в основном милые девушки, недоуменно оглядывающиеся, порой испуганно хихикающие. Жаль.
Живопись и фотография
Большую часть зрителей собрала та часть выставки, что была отведена фотографу Андрею (Вилли) Усову. Вывод напрашивается: зритель взалкал жизнеподобия, ползучего реализма, фотографичности. Но это неверный вывод, потому что фотографии Усова менее всего жизнеподобны и реалистичны. Как раз его искусство свидетельствует: живопись больше влияет на фотографию, чем фотография на живопись. Причем живопись – фантастическая, странная, сюрреалистическая или символическая. Чего стоит одна только жуткая цветная фотография, сделанная в День флота в Новой Голландии, за двенадцать дней до аварии на «Курске»! Фотография так и называется: «Новая Голландия. День флота. За двенадцать дней до „Курска“». Крытый бассейн для производственных, видимо, надобностей, в нем плавают красные спасательные круги, в круги вцепились белые резиновые перчатки.
Пожалуй, это чересчур красиво, чересчур зловеще для «Курска». Иное дело – иракские фотографии. Например, «Ирак. Благовония». Фотография, в которую буквально втеснены прозрачные склянки с разноцветными жидкостями, расположенные на ступенчатых полках. Поскольку фотография небольшая, то склянки кажутся монументальными, как здания. Они уходят вверх и вбок, конца-краю им нет. Тогда-то и соображаешь: ведь Ирак – родина Вавилонской башни. Так вот перед тобой и есть Вавилонская башня, бесконечная, уходящая в небо, но… хрупкая, как стекло.
Однако первое место по части фантастичности, сюрреалистичности или, скорее, по части обнаружения фантастичности в окружающей жизни занимает черно-белая зимняя фотография «Угол Смоленки». Снежная плоскость. На ней – гранитный куб. Все. Я сам живу неподалеку от Смоленки вот уже почти 30 лет и долго не мог сообразить, где ж такое архитектурное сооружение из полотен Джорджа де Кирико на моей родной речке расположилось? Смотрел, смотрел, не уставал смотреть и наконец сообразил: это же фрагмент недостроенной морской набережной! В самом деле, угол реки Смоленки и Финского залива, снятый с морского льда. Очень по-питерски воспринимать реки как улицы, море – как площадь.
Мрачный скульптор и веселый художник
Любое нынешнее пластическое изобразительное искусство тянется к деформации мира, а не к фотографически точному его изображению. Это относится не только к живописи и фотографии, но и к скульптуре, к примеру. Выставка двенадцати открывается работами скульптора Евгения Ротанова. С одной-то его работой питерцы знакомы наверняка. Это статуя мальчика на углу улицы Белинского и Фонтанки, рядом с новым домом и старой церковью. Новый дом – так себе, а старая церковь и каменный мальчик – очень хороши. Первое, что видишь на выставке, – корявая, шершавая, белая фигура «Несущего» с вычерненными кистями рук над черной же головой. В этой фигуре – никакой красивости атланта, одна только медвежья мука неподъемной тяжести, взваленной на плечи. Можно было бы назвать эту скульптуру «Проклятие» – тоже было бы верно.
Ротанов работает в разных манерах. У него есть вполне реалистические бюсты; есть улегшаяся на бок пузатая палеолитическая Венера; есть кубистический, накрененный, черно-гранитный Александр Блок, но в какой бы манере ни работал скульптор, кого бы он ни изображал – Бродского, Шаляпина, сидящего мальчика, Ахматову, – он прежде всего изображает горе. Для него естественна трагедия, ему соприроден реквием.
Кубистическая скульптура Блока напоминает раннюю работу Веры Мухиной «Пламя революции», но у Мухиной – и впрямь окаменевшее пламя, застывший рывок вперед, а у Ротанова всполохи черного пламени превращаются… в острые горбы, становится очевидна страдальческая тяжесть затрудненного движения, так что поневоле вспоминаешь стихи Блока: «Работай, работай, работай, / Ты будешь с уродским горбом / За долгой и честной работой, / За долгим и честным трудом…»
По закону контраста (четко соблюдающемуся на выставке), следом за мрачным скульптором выставлены работы веселого художника. И впрямь: если бы надо было одним словом обозначить свойство живописи Анатолия Заславского, то слово это было бы «веселость». Опять-таки, что бы ни изображал Заславский – голую женщину на корточках или экскаватор в Ораниенбауме, Камеронову галерею в Царском Селе или художников-четверокурсников, своего приятеля в кепке или себя самого с семьей на фоне желтой стены, – он прежде всего весел.
Конечно, и он порой печалится (все время веселящийся человек пугает), но его печаль – легкая, детская, беззаботная, как на большом полотне, где изображены девочка и ее мать на кушетке. На заднем фоне – море, на море – кораблик. Бог знает, то ли это действительно море, то ли обои, а может, это мама поет девочке песню Новеллы Матвеевой про корабли, которые, тихо и осторожно держась за бездну, идут по краю моря на край земли. Интеллигентные мамы когда-то любили петь эту песенку. Может, и сейчас любят. Если бы надо было найти музу живописи Заславского, я бы нашел ее среди его работ. Это – девочка в белом праздничном платье со светящимся фонариком в руке.
Усталый миф, расплавленное солнце и «Архипычи»
Повторюсь, закон контраста – важнейший на выставке «Крупным планом», потому-то за веселым Анатолием Заславским следует грустный Владимир Паршиков. Впрочем, сказать про него, что он – грустный, значит ничего не сказать. Фигуры на его полотнах почти бестелесны, созданы из тумана, марева, пара; они одиноки, потерянны, слабы. На картинах Заславского человек никогда не одинок, даже если он – один. Все равно видно, что он с кем-то разговаривает, играет, смотрит на кого-то. У Паршикова даже несколько человек на картине все равно – одиноки.
Они или не видят друг друга, или отшатываются друг от друга. Паршиков – художник одиночества, абсолютного, метафизического. Недаром он так любит мифы о неразделенной, трагической любви. Недаром ему так нравится изображать Дафну, шарахающуюся от Аполлона; Эхо, напрасно тянущуюся к Нарциссу, и Нарцисса, напрасно тянущегося к своему отражению; Орфея, только что навсегда потерявшего свою Эвридику. Порой некоммуникабельность, одиночество своих героев Паршиков подчеркивает простейшими техническими средствами. Например, картина «Сфинкс» нарисована на двух приставленных друг к другу холстах.
На одном – сфинкс (то есть – сфинкса, полульвица, полуженщина), на другом – пригорюнившийся Эдип, дескать, ну вот, пожалуйста, только мне эта кошечка понравилась, и такая неприятность: либо я не разгадаю ее загадку и она меня съест, либо я разгадаю ее загадку и она погибнет – жалко… Между одним и другим полотном тонкий зазор – граница, которую никак не перескочить. Эдип – в одном мире, сфинкс – в другом.
Мир Заславского – сказка. Мир Паршикова – миф, но это особый, усталый миф, уже готовый превратиться в философию. Здесь даже солнце – холодное, остывающее, не греющее, не разгоняющее туман, марево, но лишь подчеркивающее его. Сосед справа у Паршикова, Игорь Бурмистров, – совсем другой. У него солнце словно с ума сошло. Он будто рисует расплавленным солнцем, растертым в краски. Только северянин может так любить жару, короткую жару позднего лета, как ее любит Бурмистров.
На его картинах нет ни веселого многолюдства Заславского, ни холодного одиночества Паршикова – одно только солнце, которым написаны люди, дома, деревья. Знаете, это несколько утомляет. Такая концентрация желтого, золотого – взрывоопасна. Будь я злыдней, как те критики, что ругали первые выставки импрессионистов, я бы всенепременно написал, что полотна Игоря Бурмистрова больны гепатитом, то бишь желтухой.
Сбоку разместились графики группы «Дети Архипа Куинджи». Мне не нравится их самоназвание. Откуда им знать, может, Архип Иванович Куинджи был бы против такого ближайшего родства? Сын за отца не отвечает, но отец-то отвечает за сына, зачем же на кого-то взваливать ответственность за себя? Это неправильно. Назвались бы просто и мило – «Архипычи».
Среди цветной графики «Архипычей» мне пришлась по душе сентиментальная картинка Инны Скляревской «Детство. Больное горло». Она – по-хорошему сюжетна и очень живописна. Замечательны геометрические городские пейзажи Аллы Джигирей и черный пес перед стеклянной дверью зеленой прохладной ночью Павла Кашина. Впрочем, все «Архипычи» – молодцы, только название у них подкачало.
Театр и керамика
Наверху, на втором этаже Манежа, расположились два художника – Рашид Доминов и Александр Задорин. Закон контраста сработал и здесь, ибо Доминов и Задорин во всем противоположны друг другу. Доминов – человек театра, и полотна его – театр, спектакль, декорации. У него букеты огромны, как дома, и дома уютны и красивы, как букеты. Даже таинственные его полотна, вроде «Прикосновения», четки, детализированны, выписаны, как чертежи.
Задорин – керамист. В Манеже выставлены и керамические его работы. Синяя женщина на стуле, уронившая руки на колени, глиняный всадник на деревянной скамье, то бишь лошади, и мама с дочкой рядом с деревянной, выкрашенной белым дверью. От керамики у живописца Задорина – хрупкая монументальность, живая игрушечность. Каждый художник сам по себе, и чем художник больше, тем более он сам по себе, но если говорить о том, к кому ближе художник Александр Задорин, то это – Анри Матисс, Пабло Пикассо и глиняная русская игрушка. На этом перекрестке родилось его удивительное искусство.
Крупным планом. Персональные выставки художников Петербурга. Центральный выставочный зал «Манеж»