Сумевшая подняться

Ее фамилия говорит о жизненной силе: bergholz – «горное дерево». Узловатое, цепкое, твердое, как железо. Годное только на то, чтобы выжить в условиях, не приспособленных для жизни, или быть сожженным

Когда-то Бисмарк, основатель Германской империи, всерьез (как все, что он делал) пошутил: мол, то, что говорят социалисты, очень интересно. Но для проверки того, что есть в их теориях верного и ошибочного, для полевого, так сказать, эксперимента, хорошо бы выбрать страну, которую не жалко. Ольга Берггольц была из этой страны, из нашей страны, где другим поэтом были написаны строки: «Нас не надо жалеть, ведь и мы никого не жалели». Впрочем, Берггольц жалела. Женщина, что тут скажешь. Прекрасная женщина, по которой проехалась история ХХ века всеми своими танковыми гусеницами.

Бытовые неприятности

Две дочки умерли. Одна – в 11 месяцев. Другая – в семь лет. Сына выбили на допросах в НКВД в 1939 году. С той поры детей не было. Были выкидыши ровно в тот самый срок. Первого мужа, талантливого поэта, чью песню «Не спи, вставай, кудрявая…» пела вся страна, а исполнение по радио осторожно предваряли сообщением: «Слова народные», убили в том же учреждении. Второго мужа закопали по горло в песок басмачи. Чудом спасли советские пограничники, для того чтобы он погиб от голода в Ленинграде в январе 1942 года.

Третий муж, спасший великую поэтессу от голодной смерти в блокаду, в 1959 году ушел сам, не выдержав бытийного напряжения высокой трагедии и невыносимого бытового напряга нормального женского алкоголизма. Она была из тех немногих, кого освободило почти незаметное бериевское послабление накануне войны. Берггольц арестовали в 1938 году. Но она вернулась в 1940-й из 1937-го. И навсегда запомнила черный год России. Она стала музой блокадного Ленинграда.

Отец ее был давно обрусевший немец Федор Христофорович Бергхольц. Далеким-далеким ее предком был тот Бергхольц, что оставил самые яркие и интересные дневники о петровском времени и строительстве Санкт-Петербурга. Как все потомки обрусевших немцев, она была заражена яростным, зашкаливающим русским патриотизмом, помноженным на такую же зашкаливающую, яростную веру в революцию, призванную обновить весь мир – ни больше ни меньше.

Дон Кихот в юбке? В юности она написала стихотворение о Дон Кихоте – маленькой статуэтке, затесавшейся в витрине магазина между статуэтками Маркса и Ленина. Одна донкихотская черта отсутствовала в ней начисто. Дон Кихот видит то, что думает. Ольга Берггольц думала над тем, что видела. И делала правильные житейские выводы. Не для себя – для других. В 1937 году, когда арестовали ее бывшего мужа Бориса Корнилова, она пришла к его жене и дочке и сказала: «А теперь уезжайте отсюда. Вам нельзя оставаться в Ленинграде».

Жена Бориса Корнилова, отцу которой поэт посвятил такие строки, прочтешь – не забудешь: «Милый тесть мой Иван Иваныч, берегите мою жену, я опять пропадаю на ночь и как камень иду ко дну…», вняла совету. Уехала. Спаслась и спасла дочку. Сама Ольга Берггольц с открытыми глазами шла не на ветряные мельницы – на людоедов. В 1941 году Ахматову эвакуировали из Ленинграда. Кольцо блокады уже замкнулось. За Ахматовой прислали самолет.

Сталин знал, что такое Ахматова. Во время войны прислал самолет, после войны удостоил убийственным августовским постановлением. Умнейшая женщина своего времени, Анна Ахматова разыграла дамский концерт: «Я не могу летать самолетом. Я боюсь. Мне нужен провожатый». И стала искать, кого можно вывезти с собой из Ленинграда. Пришла к Берггольц и ее второму мужу Николаю Молчанову.

«Нет, – сказали комсомольцы 20-х, – для нас это было бы малодушием. Мы досмотрим трагедию до конца». Женщины подбирают мужчин себе под стать. Когда в 1938 году Ольгу Берггольц арестовали, Молчанова вызвали в горком комсомола, потребовали отречься от «врагини народа». Парень, строивший в Средней Азии социализм, ответил: «Это было бы недостойно мужчины», положил на стол комсомольский билет и пошел домой ждать ареста. Дождался жены.

Сейчас и не объяснить, что он не комсомольский билет на стол положил, а тихо, незаметно, не привлекая ничьего внимания, интеллигентно лег на пулемет. В первые же дни войны ушел на фронт добровольцем. Был сактирован вчистую: тяжелый эпилептик никак не может быть приспособлен к фронтовым условиям. В характеристике значилось: «Способен к самопожертвованию». Такие умирали одними из первых. Он и умер в январе 1942 года.

Умерла бы и Ольга, если бы не ее сестра, приехавшая из Москвы с писательской делегацией, и не руководитель ее отдела на радио Георгий Макогоненко, ставший третьим мужем поэтессы. Они буквально выпихнули умиравшую от голода Берггольц в Москву в служебную командировку. Она вернулась в Питер. Снова работала. Писала стихи и поэмы. Читала их на радио. В дневнике оставляла такие строки, за которые ей влепили бы покруче, чем в 1938-м.

Тетя Оля

Внешне она была похожа на Лени Рифеншталь. Голубоглазая, белокурая, красивая. Если бы ее жизнь была столь же комфортной, как и у фашистской стервы, то прожила бы до 100 лет и с аквалангом бы еще поныряла к рыбкам. Жизненной силы хватило бы. У нее и фамилия говорит о той же жизненной силе: bergholz – «горное дерево». Узловатое, цепкое, твердое, как железо. Годное только на то, чтобы выжить в условиях, не приспособленных для жизни, или быть сожженным.

Горький, знавший ее совсем юной, с немалым своим опытом старого бабника и донжуана с ласковой насмешкой называл поэтессу тетей Олей. Однажды основоположник социалистического реализма сказал ей: «Тетя Оля, а ведь ты – верящая…» Ольга Берггольц удивилась: «Что вы, Алексей Максимович, я в 14 лет рассталась с верой…» Не возразила по-чеховски, дескать, да отродясь у меня религиозного чувства не было. Нутром, натурой своей не принимаю молитву и веру.

Понимать и знать – это да… Но верить? Не понимаю. В детстве понимала и молилась страстно, до той поры, пока не поверила в другого бога – во всемирное счастье всех людей, которое будет построено ее великой родиной. Старый прожженный циник, любивший плакать над чужими стихами, улыбнулся: «Тетя Оля, я не сказал: верующая. Я сказал: верящая…» Все же он был очень хороший писатель, Алексей Максимович Пешков, Максим Горький, с чьим афоризмом «если враг не сдается, его уничтожают» Берггольц довелось ознакомиться в огласовке следователей НКВД. Верящая – самое точное слово для нее.

Солдат революции, она была скована жесточайшей дисциплиной. В стол писала что хотела. Вела себя как хотела. Почти. Ей позволялись эскапады: солдат на побывке – пусть покуражится, отдохнет. За нее боялись. После одной из ее выходок Михаил Светлов принялся урезонивать Берггольц. Усмехнулась: «Миша, я не понимаю, почему ты так хочешь, чтобы меня принимали в Кремле?» С еврейской мудростью автор «Гренады» отвечал автору «Ленинградской поэмы»: «Потому что я не хочу, чтобы тебя принимали на Лубянке».

Берггольц была одной из немногих, кто после августовского постановления ходил к Ахматовой. Блокадница, она знала, что такое лишиться продовольственных карточек, и носила бывшему члену Союза писателей, лишенному писательского пайка, супы в больничных судках. Однажды застала Ахматову в угрюмой, мрачной панике. «Там, – Ахматова указала на потолок, – устанавливают сигнализацию. Я чувствую…»

Берггольц поднялась этажом выше и действительно увидела двух парней, откровенно и не таясь возящихся с проводами. «Проводку чиним?» – поинтересовалась бывшая арестантка. «Угу», – ответили ей с понимающей улыбкой. «Плохо работаете, ребята, – сказала дочь военного хирурга. – Я – Ольга Берггольц. Начальству на вас пожалуюсь». Ребят как ветром сдуло. Она не блефовала. В 1946 году могла и начальству пожаловаться.

В том же году на правительственном приеме к ней с широкой улыбкой двинулся прокурор Ленинграда Фалин, ее бывший следователь: «Вы меня помните?» Светлов, конечно, отыграл бы удар: «Хорошее-то не забывается…», но с юмором, как у всякой верящей, у Ольги Берггольц было слабовато. Она просто ответила: «Помню». – «Чем я могу вам помочь?» – поинтересовался прокурор. «Можете», – ответила Берггольц и попросила вернуть отца из ссылки.

Старый военный врач, воевавший за Россию в 1914-1918 годах и за революцию в 1918-1921-м, Федор Бергхольц был выслан из города и лишен ленинградской прописки как лицо немецкой национальности. Фалин рассыпался в любезностях: «Вы – наша гордость, вы – наша слава, конечно, вернем вашего отца, какие вопросы…» Конечно, гордость и слава, кто из них смог бы написать: «Когда прижимались солдаты, как тени, к земле и уже не могли оторваться – всегда находился в такое мгновенье один безымянный, Сумевший Подняться»?..

Весла и море

А как относилась сама Берггольц к ним – к тем, кто зубы выбивал на допросах у ее друзей, кто доносы на нее строчил или дело на нее готовил, а потом подходил с улыбочкой на правительственных приемах: «Вы – наша гордость»? Как к веслам, к которым она прикована. Она была верящей марксисткой, верящей и марксистской. Она училась диалектике, этой удивительной схоластике XIX-ХХ веков, позволяющей соединять несоединимое – веру и знание.

В 1943 году она записывала в дневник отрывки из баллады Киплинга «Властители моря» в переводе Николая Гумилева. Рефрен баллады – мы властители моря и рабы весел. Море – революция, война, обновление мира, которое наступит благодаря нам, нашей стране; весла – та данная нам историческая преходящая действительность, к каковой мы прикованы. Вся эта дрянь, карьеристы, доносчики, садисты, циники, которым плевать на любые социализмы, на любые страны и народы, – всего только тупые весла, а гребем мы. Мы – властители моря.

Насколько она была права или неправа в своих метафорических рассуждениях, судить не нам, потому что история еще не кончилась. Но эти метафорические рассуждения помогали ей создавать стихи. Большая часть написанного ею осталась в том времени, для которого она писала. Но есть стиховые вещи, сделанные Берггольц, которые будут жить до тех пор, покуда существует русская поэзия.

«На собраньи целый день сидела, то голосовала, то лгала – как я от тоски не поседела, как я от стыда не померла…» Ольга Берггольц была мастером советской описательной поэзии, поэтому ее баллады поддаются пересказу. Что-то потеряется, но главное-то будет понятным. Идет на улицу, в пивнуху, выпивает с инвалидами, там становится самой собой: «В той шарашке двое инвалидов (в сорок третьем брали Красный Бор) рассказали о своих обидах. Вот был интересный разговор! Мы припомнили между собою, старый пепел в сердце шевеля: штрафники идут в разведку боем прямо через минные поля!»

После этого «интересного разговора» естественен такой вот финал: «И, соображая еле-еле, я сказала в гневе, во хмелю: „Как мне наши праведники надоели! Как я наших грешников люблю!“» А ведь это очень по-христиански – любить грешников. Кого ж еще и любить-то, как не грешников? Она сама себя ощущала грешницей. Всю жизнь корила себя за то, что вышла замуж за того, кто спас ее блокадной зимой 1942 года, и изменила своему Коле, умершему в госпитале для дистрофиков.

У нее есть великое стихотворение «Измена», написанное в послепобедном 1946 году. «Не наяву, но во сне, во сне я увидала тебя: ты жив. Ты вынес все и пришел ко мне, пересек последние рубежи. Ты был землею уже, золой, славой и казнью моею был. Но смерти назло и жизни назло ты встал из тысяч своих могил. <…> Ты дом нашел мой, а я живу не в нашем доме теперь, в другом, и новый муж у меня – наяву… О, как ты не догадался о нем?! Хозяином переступил порог, гордым и радостным встал, любя. А я бормочу: „Да воскреснет бог!“, а я закрещиваю тебя крестом неверующих, крестом отчаянья, где не видать ни зги, которым закрещен был каждый дом в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб…» Как у всякого хорошего произведения искусства, название этого стихотворения входит в напряженные отношения с его содержанием. Не измена – верность. Верность и вера, пусть и с крестом отчаянья.