Сочетание кавказского гостеприимства с исламским повергает в транс: здесь какое-то совсем уж утонченное отношение к приезжим. Например, чеченцы считают своим долгом вымыть гостю обувь — и совершенно непонятно, что делать: то ли благодарить, то ли извиняться, то ли воспринимать как должное. Чеченец всегда постарается выполнить любую твою просьбу, но что он при этом чувствует: страх, неловкость или сомнение — приходится угадывать по нюансам интонации или не угадывать вовсе. В течение всего моего пребывания в Чечне в голове постоянно работал незримый вольтметр, оценивающий напряженность ситуации. От этого очень устаешь. Можно ли сфотографировать? Можно ли покурить в присутствии этих людей? Можно ли об этом спросить? Все время приходится себя контролировать, а это, как известно, гораздо хуже, чем когда тебя контролирует кто-то другой. И наоборот: чувствуется, что у людей, с которыми ты разговариваешь, в голове работает тот же приборчик. Например, завуч одной школы, расположенной на горе, сказал, что село было важной стратегической точкой и военные этим пользовались. «Как пользовались?» — автоматически переспросила я. Он посмотрел на меня каким-то странным взглядом, воцарилось неловкое молчание, которое прекратилось только со следующим вопросом. Как потом выяснилось, у этого завуча брат был боевиком, а другого брата посадили за пособничество. В конце разговора он сказал: «Спасибо вам большое, хоть вы и русские. Я понимаю, что у каждого народа есть разные люди, и хорошие, и плохие, но что было, того не перечеркнешь». Он, видимо, собирался по-другому расставить акценты, но получилось именно так. Впрочем, это был единственный случай подобной откровенности.
В Чечню меня взяли по блату: знакомые из Комитета помощи беженцам «Гражданское содействие» поехали туда исследовать школы в горных селах. Нужно было понять, какие школы больше всего нуждаются в помощи и в какой именно. Я увязалась вместе с ними. Это дало мне возможность увидеть очень много чеченских школ, поговорить с массой людей, побывать в десятке разрушенных горных селений. При этом, надо признаться, я была далеко не самостоятельна — многое мне пришлось видеть глазами тех, с кем я ездила. Нашими проводниками были сотрудники чеченских отделений «Мемориала», у них мы и жили. Все они очень симпатичные люди: Идрис в Аргуне — веселый и несуразный, ни про кого не говорит плохо; Хасан в Гудермесе — мягкий, интеллигентный, переживающий за всех; Шамиль в Грозном — серьезный молодой аскет, его родители погибли во время войны, братья и сестры уехали в Ингушетию, теперь он живет один в большом холодном доме, единственным украшением которого являются расклеенные по стенам желтые карточки с английскими словами. Всех этих людей объединяет безоговорочное желание оказывать помощь — в общей обстановке страха и абсурда это очень важный мотив остаться в Чечне. «Будем притворяться, как будто ничего не было», — с печальной улыбкой говорит Хасан, который всю войну провел в Гудермесе; хотя его самого судьба пощадила, увиденное и услышанное травмировало молодого чеченца почти как личный опыт.

Мы почти нигде не задерживались. Проводники из местной администрации или РОНО, сопровождавшие нас днем, вечером заставляли пить чай. Вернее, мы как будто случайно оказывались возле дома проводника. Я заметила, что чеченцы живут на удивление одинаково. Везде до блеска вылизанные полы, вычищенные ковры, аккуратные ряды ботинок у крыльца. «К чаю» полагается много всякой еды, в том числе курица с картошкой — блюдо, всегда приготовленное одним и тем же способом. Когда два раза подряд видишь эту курицу, эти ковры и традиционную кавказскую люльку, накрытую знакомым покрывалом, — но все это в чуть-чуть иной обстановке — возникает ощущение, что пространство искривляется. Правозащитники отчаянно не хотели ездить по Чечне поздно вечером; нас не раз звали остаться на ночь, но об этом и речи быть не могло — каждый раз мы возвращались в город, где нас ждал очередной «чай».
За четыре дня мы посмотрели двадцать две школы в четырех горных районах. Почти все школы в итоге слились у меня в голове в одно холодное помещение с сине-белыми стенами, украшенными многочисленными портретами Кадырова и его же афоризмами
За четыре дня мы посмотрели двадцать две школы в четырех горных районах. Это очень много. Почти все школы в итоге слились у меня в голове в одно холодное помещение с сине-белыми стенами, украшенными многочисленными портретами Кадырова-младшего и его же афоризмами. Кто это все вешает? «Попробуй не повесь!» — отвечают директора. Среди этих школ были и образцово-показательные, с ремонтом и детской площадкой, и совсем унылые, где жизнь еле теплится. Почти везде жалуются на нехватку кадров. «Было бы жилье, учителя сюда бы поехали, — говорят в РОНО. — Вон Кадыров, рассказывают, привез в свой Беной русских учителей, положил им зарплату 15 тысяч, они работают… А у нас ставка — две-три тысячи в месяц». Иностранный язык почти во всех школах — арабский. Преподаватель арабского, как правило, ведет факультативы по Корану и уроки этики, на которых рассказывает детям о чеченских традициях. В одной из школ Веденского района имам собственными руками сложил печку. Еще почему-то все говорят про ремонт спортзала: казалось бы, зачем бегать в душном помещении, когда вокруг чистый горный воздух и прекрасная природа, но нет — подросткам некуда девать энергию, говорят учителя, нужен спортинвентарь. Оказывается, для чеченцев спорт вообще очень важен, особенно вольная борьба. В некоторых школах есть психологи, и, как правило, они действительно занимаются с детьми.
Вот, пожалуй, и все отличия от среднестатистической российской школы. Впрочем, ситуация в разных населенных пунктах неодинаковая, многое зависит от состояния села и готовности людей строить здесь новую жизнь. Например, в селе Ушкалой школа с трудом помещается в маленьком домике учителя, а в соседнем селении, всего в паре километров отсюда, есть огромное здание, оснащенное дюжиной компьютеров — но учиться в нем некому: почти все жители с детьми уехали на равнину. Директор школы, пожилая усталая женщина с потухшим взглядом, рассказывает, как ученица школы погибла от осколка, как ее, директора, водили на расстрел, а дети увязались за ней — и только по доброй воле какого-то командующего всех отпустили. Я вспоминаю последнюю фразу изложения, которое читала в тетрадке одной чеченской девочки: «И Пугачев оставил Гринева в покое». Мы пытаемся выяснить у директора, чем можно помочь этой школе. «Да ничего не нужно. Загородку поставьте железную, а то нашу изгородь из дерева коровы опрокидывают».
Маленькая школа семейного типа
Дорога в Ножай-Юртовский район, часть федеральной трассы Баку-Ростов, сначала идет по плоской, как газон, равнине. Вдоль обочины то и дело попадаются группы молодых людей с большими черными пакетами. Среди них много девушек в платках и коротких юбках. Ковыляя на шпильках по зеленому простору, они аккуратно складывают в мешки мусор и элегантными движениями вытряхивают его в большие дымящиеся кучи. «Субботник, — объясняет мне Идрис, — завтра День конституции Чечни, годовщина референдума». Впрочем, такие мусорные процессии я наблюдала и задолго до дня референдума, и после него. Для меня запах Чечни — это запах горящего мусора. Такое ощущение, что в этой республике перманентный субботник.
Отношение к возвращению беженцев в горы, как я поняла из слов социальных работников, неоднозначное: государство вроде бы хочет, что-бы люди снова жили в горах, однако это невыгодно военным, которые стремятся полностью контролировать обстановку в этих районах
«Детей отпустили на субботник», — так нам в этот день говорили почти в каждой школе. В селе Гансолчу, впрочем, про это как-то забыли: дети учатся как ни в чем не бывало. Здесь вообще частной жизни уделяется больше внимания, чем государственной. Вся семья директора собралась под школьной крышей: жена и старший сын — студент-заочник — преподают математику, младший сын учится, дочка заканчивает одиннадцатый класс и наверняка рано или поздно окажется здесь же. Вместо страшного электрического звонка здесь вполне благозвучный колокольчик. Семейную атмосферу создает, в том числе, планировка школьного здания — два крошечных корпуса: в одном учительская, в другом два класса, разделенных перегородками еще на две части. Здесь же живет сторож, хозяин этих двух домиков. «Аренда стоит три тысячи в месяц. Эти деньги должно платить РОНО, но уже два года не платит. Он нас не выгоняет, потому что тогда потеряет работу сторожа, а это все-таки тысяча в месяц», — говорит директор школы Зелимхан Джабраев.

Старое здание школы, как и большинство домов в селе, полностью разрушено. В 2002 году, после того как в одну ночь убили старика-директора и школьного сторожа, Гансолчу покинули сразу шестнадцать семей. В скором времени уехали и все остальные. Село пустовало восемь месяцев. За это время были разрушены и те дома, которые хозяева оставляли целыми. Одни считают, что военные обстреливали пустое село, чтобы никто не вернулся, другие — что они просто растащили дома на стройматериалы. «У нас был старик, который очень не хотел уезжать — он уехал самый последний, плакал, — рассказывает жена директора Йисита, — потом на равнине всех нашел, уговаривал вернуться. Он был очень хороший человек, его везде принимали. Мы жили в Гудермесском районе: там все скучали, работали только женщины. А Ахмад Кадыров как раз пообещал, что будет помогать возвращаться в горы. Этот старик всех собрал — мы поехали в администрацию и попросили, чтобы нам выделили батальон охранять село. Вернулись. Увидев, что его дом разрушен, старик сразу слег с сердечной недостаточностью и через два дня умер».
Отношение к возвращению беженцев в горы, как я поняла из слов социальных работников, неоднозначное: государство вроде бы хочет, чтобы люди снова жили в горах, однако это невыгодно военным, которые стремятся полностью контролировать обстановку в этих районах. Для людей это тоже очень нелегкий выбор. Многие, как этот старик, хотят вернуться: чеченцы ведь очень привязаны к своим селам, веками хоронят всех представителей тейпа на одном и том же кладбище, даже если оно находится за пределами Чечни. Горцы чувствуют себя на равнине настоящими беженцами, при том что они не выезжали за пределы республики и поэтому не могут претендовать на помощь, которая так или иначе предлагается беженцам.
В то же время жить в горах страшно, особенно молодым мужчинам. Почти в каждом селе можно услышать про то, как люди в масках ночью забрали того или иного жителя и увезли в неизвестном направлении. Кого-то убивают, кого-то долго допрашивают и отпускают полуживого, кто-то пропадает совсем. Почти все проходят через унижения. Логика этих арестов произвольная: доносы, признания под пытками — любая информация, так или иначе попавшая в кадыровскую базу данных. Мотивом может быть и личная месть. Ситуация осложняется тем, что огромная часть кадыровцев — это амнистированные прошлой осенью боевики. «Это логика 37 года, — говорит Лена Буртина из гуманитарной программы. — Может быть, аресты и имеют какое-то рациональное объяснение, но главное — поддерживать атмосферу страха. Сейчас можно многое: судиться с федеральными войсками, жаловаться на главу администрации… Но сказать хотя бы слово против Кадырова опасно для жизни».
На равнине в этом смысле жизнь спокойнее, особенно в городе: там нет боевиков, там проще «раствориться» в массе. Поэтому беженцы, как правило, связывают с горами прошлое, но не будущее. Например, Зелимхан и Йисита живут в горах, но дом для детей строят на равнине: в горах, говорят они, всегда будет опаснее, хотя здесь, конечно, никогда не умрешь с голоду. Насколько я поняла из статистики «мемориальцев», определенно настроена на возвращение в горы только четверть прежнего населения. Но это, видимо, люди с убеждениями. Мы проезжали село, где нет вообще ничего — с трудом можно угадать, где стояли дома — и все же бывшие жители хотят вернуться именно к этим пустующим холмам. Многое зависит от того, удастся ли человеку получить компенсацию за разрушенное жилье: как правило, поданные бумаги лежат в администрации много месяцев, а потом выясняется, что они потерялись. Обнаруживаются же документы только после того, как человек пообещает поделиться своей компенсацией. «Откат» составляет от 30 до 50 процентов, эти деньги идут по цепочке наверх. В очень редких случаях, когда село разрушено полностью, его глава может отстоять для жителей все сто процентов — 350 тысяч рублей. Многие предпочитают построить на эти деньги дом на равнине, но там уже возникают проблемы с земельными участками: их тоже приходится получать за взятку.

«Когда вернулись, сначала ходили по тропам за скотиной, боялись мин», — продолжает директор школы в Гансолчу. Все школьники в Чечне научены противоминным правилам — в каждой школе висят плакаты с собачками и ежиками, которые остерегаются незнакомых предметов. Но далеко в лес стараются все-таки не уходить, даже дрова заготавливают рядом с домом. За черемшой ходят группами — если кто-то подорвется, другие вынесут.
В школе 72 ученика, занятия проходят в три смены. Учителей химии, физики и русского языка нет. Эти предметы ведут другие преподаватели. «Как же так? Они же этого не знают...» — «Ничего, прочитает учебник, расскажет детям». Директор дает уроки информатики на единственном в школе компьютере, кроме того, ведет уроки труда и физкультуры. Мальчиков до шестого класса он обучает навыкам земледелия, с седьмого по девятый — строительному делу, а в старших классах — вождению своего собственного автомобиля. Иностранного языка нет. «Раньше был учитель арабского, но его арестовали. Потом отпустили, но он уже сюда не вернулся». Питание здесь, как и в большинстве чеченских школ, гуманитарное — от организации World Vision. Кашу варят в учительской на электроплитке. Раньше готовили на молоке — как нетрудно догадаться, тоже директорском — но недавно Зелимхан продал своих коров, поэтому молочная каша в школе теперь большая редкость. Над плиткой на стене висит зеркало, а над ним — трогательная надпись: «Учитель! Посмотри на себя. Улыбнись! И иди на урок».
Насколько я поняла, в традиционном чеченском обществе школа — это не антитеза семьи, а как бы ее продолжение. Здесь нет проблем с дисциплиной, учителей принято слушаться: они уважаемые в селе люди. При моем появлении ребятишки неизменно встают, и это каждый раз меня коробит — но они всегда встают в присутствии старших. С другой стороны, и к детям здесь, как везде на Кавказе, отношение другое: их редко наказывают, стараются выполнять их желания. В хорошем, но очень редком варианте, как в Гансолчу, чеченская школа — это нечто вроде сельского клуба, где взрослые учат детей тому, что умеют сами.
Определение травмы
— Травмой называется повреждение тканей, вызванное факторами окружающей среды... различают травмы механические, термические... открытые... и закрытые...
— Хорошо, Ваха, кто еще хочет задать вопрос? Аза, задавай вопрос.
— Что такое антисептик?
— Антисептик — способ химического и биологического обеззараживания ран. Антисептика предотвращает попадание микробов в рану.
— Хорошо. Аза, иди к доске. Аслан, задавай вопрос.
— Что такое травма?
— Травмой... называет... повреждени...вызва...
— Плохо выучил, садись. Кто еще скажет, что такое травма?
И так до конца урока. Это, как нетрудно догадаться, ОБЖ (основы безопасности жизнедеятельности). Ребенок, стоящий у доски, как будто парализован. Лицо у него такое, что, кажется, ему самому сейчас понадобится «антисептика». С первой парты ему шепчут — он пытается угадать, как должно прозвучать слово. Притом что именно эти дети, 13-14 лет, скорее всего не понаслышке знают, что такое травма и антисептик.

Это в старших классах. В младших все понятнее и веселее. Вот, например, урок природоведения. Учительница, на вид лет 50, сверкая золотыми зубами, ходит между рядами, за ее юбку держится четырехлетняя дочка. Топится печка, на ней греется ведро с водой для мытья полов. Ученица открывает книгу, в которой большими буквами написано: «Человек — разумное существо». «Мы знаем много разных животных. Корову, козу, зайчика, волка, тигра». Пауза. Переводим на чеченский. Четырехлетней малышке надоело стоять за спиной матери, она подсаживается к кому-то за парту, показывает мне язык и принимается рисовать. «Корову — правильно, зайчик — что такое зайчик? Хорошо». Читаем дальше: «Но есть среди них и такое животное, детеныш которого играет, как котята, любит печенье и мороженое. Но когда он вырастет, он выучит математику, научится водить машину...» Перевод.
Почти все занятия в первых трех классах — это уроки русского языка, дети его ведь совсем не знают. Да и чему там учиться в начальной школе? Там же, насколько я помню, одна ерунда. Но вместе с элементарным словарным запасом дети усваивают чужие для них аксиомы, стиль мышления и систему абстрактного знания: «Человек — разумное существо», «Волга впадает в Каспийское море», «Математика — царица всех наук» и так далее.
«Не поймут по-русски — скажем по-чеченски, потом опять по-русски. Встречая ребенка, говорим ему: "Доброе утро. Как дела?" Стараемся по-русски. Им же самим это нужно, им же... жить...» — смущенно признается директриса школы села Химой Шаройского района. Школа занимает половину жилого дома — во второй половине живут хозяева, сдающие в аренду две класса. В одном из них, съежившись и уставившись в парту, сидит оказавшаяся в центре внимания единственная тринадцатилетняя девочка. «Вторая смена — остальные заболели», — объясняет директриса. Сейчас она занимается с девочкой математикой. На вид они ровесницы; прожившая много лет в Ростове 25-летняя директриса в кокетливой джинсовой юбке иногда кажется даже моложе, чем зажатый сельский подросток в платке.
Из трехсот жителей села сто пятьдесят — сотрудники РОВД. Даже женщины здесь носят милицейскую форму: на голове платок, на шее галстук. В горных районах вообще очень много разных военных: РОВД, ГРУ, подразделение охраны Кадырова, батальоны «Восток» и «Юг» — так сходу не разберешься. Сами чеченцы, как правило, не могут точно сказать, как называется военная часть, стоящая у них под боком. Сначала БТРы и домики из песка вызывали у меня нездоровый журналистский интерес, потом я просто перестала обращать на них внимание, как и на постоянно попадающиеся на глаза руины зданий и гигантские портреты обоих Кадыровых.
В этой школе всего семнадцать человек. В близлежащих населенных пунктах, как нам сообщили в РОНО, примерно столько же. В соседнем селе Кири школу два месяца назад пришлось временно закрыть. После того как одного из жителей ночью похитили, все его родственники быстро собрали вещи и уехали на равнину. В итоге из восьми детей школьного возраста в селе осталось двое. Одного из них я, кажется, видела. Впрочем, может быть, он еще дошкольник — кавказские дети вообще с рождения кажутся семилетними. Стоя на крыльце огромного деревянного дома, он размахивал игрушечным пистолетом и кричал мне: «Стоять!»

Наш шофер случайно оказался уроженцем этого села и двоюродным братом похищенного. «Он вообще в Кири уже давно не жил, работал в городе, в ГРУ, а сюда приехал в гости. Тут пришли за его племянником, он решил вступиться: давайте, говорит, разберемся, я тоже военный. В конце концов его забрали, а племянника оставили». По словам Аслана, такие истории после окончания войны случаются сплошь и рядом. «Во время войны было спокойнее: здесь стояла военная часть, мы помогали друг другу, нас не бомбили. А когда федералы ушли, начались вот эти аресты. Допрашивают, что знаешь про боевиков, кого можешь назвать. Хуже всего, когда человек совсем пропадает и его даже нельзя похоронить. Я хоть и отсюда, но жить буду в городе: там этого почти нет».
При желании придраться можно почти к любому горцу. Почти все они так или иначе имели отношение к боевикам. Для многих это родственники, кто-то пустил переночевать, кто-то давал еду. Правоверный чеченец, вообще говоря, должен принять любого — тем более трудно отказать человеку с оружием. «Мы были между двух огней, — говорят беженцы из горных сел. — Утром приходили боевики, вечером — федералы». Нетрудно догадаться, что на уроках истории тема российско-чеченских отношений здесь вообще не затрагивается. «Я боюсь что-то сказать, — говорит учительница истории в селе Харачой, одном из самых напряженных в Веденском районе. — У многих детей здесь родители погибли, у кого-то — ушли к боевикам. Рассказываю только то, что предписано учебной программой: в таком-то году имели место такие-то военные действия. Если я скажу что-то больше, меня могут не так понять».
Первый день каникул
Каникулы в Чечне начались на день раньше — в честь годовщины референдума школьников распустили. В некоторых селах они почему-то отмечают недавно принятую конституцию общим кормлением птиц. В этот освободившийся день я набралась смелости и попросила Идриса отвезти меня в село Гуни Веденского района. Это очень красивое место, к тому же там находится мусульманская святыня — могила матери чеченского суфия Кунта-Хаджи. Идрис долго переживал, колебался, сказал, что по слухам в тех местах на днях опять были «лесники», но я, страшно устав от этого политеса, упорно делала вид, что не понимаю намеков и всю ответственность перекладывала на него — скажешь «нет», значит нет. В конце концов он согласился — с условием, что я надену платок и длинную юбку. Для надежности Идрис взял с собой жену: «С двумя женщинами меня никто не тронет, если что, скажем, что ты наша дочка».

По дороге встречаем нескольких подростков, идущих вдоль дороги с палками. «Вот, уже началось, — комментирует Идрис. — Летом бывает по семь тысяч паломников. Вот такая очередь из машин выстраивается! Хотя по правилам надо ходить пешком. Такого паломника в Чечне везде примут: они месяц-два идут пешком и всегда получают ночлег и помощь». Приближаясь к святыне, я нацепила платок, но, как потом выяснилось, неправильно: нужно было по-старушечьи завязать его под подбородком. В марте святое место почти пусто: я вижу огромное кладбище на туманной горе, среди могил вереницей ходит десяток старушек в белых платках. Они исполняют какие-то песнопения и хлопают в ладоши. Это, насколько я понимаю, зикр — но какой-то облегченный. По идее суфий должен доводить себя плясками до экстаза и изнеможения. Совершив несколько кругов возле самой главной гробницы, бабушки, пятясь, спускаются с горы, садятся в маршрутки с зеленым флажком и уезжают.
У меня возникает естественный вопрос: почему люди поклоняются Хеде, матери знаменитого шейха, где же его собственная могила? Оказалось, погиб в русской тюрьме. Впрочем, чеченцы в это не верят: «Он еще живой!» В этих местах бытует легенда, что Кунта-Хаджи бродит по Чечне и, как русский Николай Чудотворец, является людям в трудную минуту. Рассказывают, что его видели во время бомбежек и спецопераций.
Из трехсот жителей села почти половина — сотрудники РОВД. Даже женщины здесь носят милицейскую форму: на голове платок, на шее галстук
Гуни, Марзоймох, Первомайское и Мириди — села, объединенные общей администрацией и причастностью к святыне суфиев. Всего здесь насчитывается около двух тысяч жителей. Хотя большая часть не является практикующими суфиями и побаивается подойти близко к совершающим зикр, здесь все пропитано личностью Кунта-Хаджи. «Они гунийские!» — с гордостью говорит о шейхе и его семье глава администрации. Мне показывают дом, в котором жил знаменитый святой. «В советские времена туда хотел зайти один КГБшник, — рассказывают мне. — Мне кажется, говорит, там кто-то живет. Ему тогдашний глава объясняет: не надо, в этот дом уже сто лет люди не заходят. А он — пойду и все! Зашли они, а тут из угла вылетела птица и их оглушила».

Этот Ахмет Кунта-Хаджи Кишиев, как я потом выяснила, был самым последовательным мусульманским пацифистом. Он появился в ситуации, чем-то напоминающей сегодняшнюю, — на исходе кавказской войны, когда чеченский народ был на грани полного физического истребления. Глава тогдашнего исламского государства Шамиль настаивал на продолжении борьбы до последнего чеченца. Пастух из села Илсхан-юрт Ахмет Кишиев предложил единственную жизнеспособную альтернативу — принять грустную и несправедливую реальность с целью физического и духовного сохранения себя: «Из-за систематических войн мы катастрофически уменьшаемся. Царская власть уже прочно укрепилась в нашем крае. Я не верю, что из Турции к нам придет помощь, что турецкий султан желает нашей свободы и нашего спасения. Это неправда, так как сам султан является таким же деспотом, как и русский царь. Верьте мне, я все это видел своими глазами, как видел прикрывающихся шариатом деспотов в арабских странах. Дальнейшая война не угодна Богу. И если скажут, чтобы вы шли в церковь, идите, ибо это только строение. Если заставят носить кресты, носите их, так как это только железки, а вы в душе и сердце своем мусульмане. Но если будут трогать ваших женщин, заставят забыть ваш язык, культуру и обычаи, подымайтесь и бейтесь до смерти последнего оставшегося!»
Во всем остальном Кунта-Хаджи был абсолютный Махатма Ганди: он проповедовал не загрязнять воду, не обижать животных, не отвечать злом на зло и не носить оружия. «Война — дикость. Удаляйтесь от всего, что напоминает войну, если враг не пришел отнять у вас веру и честь... Ваше оружие — четки, не ружье, не кинжал. Погибать в схватке с врагом намного сильнее себя подобно самоубийству. Подобная смерть — неверие в силу и милость Всевышнего Аллаха, сотворяющего тиранов не во вред, но во имя очищения нравственности людей. Для тех, кто в тарикате, тираны — пустые истуканы, которые будут падать и разбиваться, словно глиняные горшки».
Почти все занятия в первых трех классах — это уроки русского языка. Вместе с элементарным словарным запасом чеченские дети усваивают новые для них аксиомы, стиль мышления и систему абстрактного знания: «Человек — разумное существо», «Волга впадает в Каспийское море», «Математика — царица всех наук»
Откровения Кунта-Хаджи были настоящим переворотом в чеченском сознании, но они выросли из традиционной жизни, из адатов, в то время как Шамиль насаждал в общем-то чуждую сельской Чечне исламскую государственность. В неразрешимом конфликте Кунта-Хаджи предложил освобождающую возможность относиться к любой власти как к формальности.
Для русских властей тарикат Кишиева был куда менее приемлем, чем газават Шамиля: мистика победить сложнее, чем воина. «Учение зикр, направлением своим во многом походящее на газават, служит лучшим средством народного соединения, ожидающего только благоприятного времени для фанатического пробуждения отдохнувших сил», — пишет в своем донесении 1863 года начальник Терской области Лорис-Меликов.

Интересно, что совсем молодой Кишиев погиб в Новгородской тюрьме, в то время как главный враг России Шамиль дожил в Калуге до глубокой старости, находясь на положении почетного пленника: он получал огромную пенсию, принимал множество гостей, в числе которых были и влиятельные российские политики. Умирать его отпустили в Мекку. Как государственный деятель он был понятен России, а его младший современник Кишиев воспринимался как опасность.
Неудивительно, что современные чеченские власти часто эксплуатируют риторику Кишиева. Сама фамилия Кадыров восходит к кадырийскому тарикату — так называется ветвь суфизма, которую распространял Кишиев, и даже нынешний президент позиционирует себя как последователя великого шейха, нередко ссылаясь на него в своих интервью. Конечно, в мире запредельного насилия все это воспринимается как риторика. Однако кое-где философия Кунта-Хаджи живет не только в виде книжной истины. Правда, его стихийные мюриды не берут на себя смелость говорить обо всем чеченском народе — они могут говорить лишь о сохранении своего села, своей семьи, воспринимая уже кадыровскую власть как формальность, с которой приходится иметь дело.
«Сегодня у нас по домам проверки, — говорит замглавы первомайской администрации. — День конституции — могут быть диверсии». Действительно, в селе полно военных. Это же Веденский район, родовое гнездо не только безобидного Кунта-Хаджи, но и Шамиля Басаева. «Сегодня двух человек забрали — я потребовал вернуть. Вернули. Я даже бумагу подписал в Ведено, могу показать: гарантирую, что у нас в селе боевиков нет. Я сам лично подписал приказ: кто уйдет к боевикам, семьи тех мы выселяем». Бексолтан Булатмурзаев уже больше десяти лет занимает здесь разные руководящие должности: глава администрации, замглавы, глава сельского клуба. Человек он для меня малопонятный: похож на толстых усатых чиновников из чеченского телевидения. В то же время вроде честный, защищает жителей: «Недавно опять увезли человека ночью. Я собрал наших стариков, поехал с ними в Ведено. В прокуратуре мы были, в ФСБ, в милиции. Говорим: мы этого терпеть не будем, давайте разбираться по закону. Через два часа вернули».
Наконец-то подходим к школе. Занятий сегодня, как уже замечено, нет, но в одном из классов сидят дошкольники, — это одно из немногих сел, где детей перед школой учат русскому. Впрочем, функция детского сада в данном случае важнее: родители платят по 80 рублей в месяц, чтобы с их детьми занимались в течение дня.
«Здесь у нас Хаттаб сидел», — хвастается школьный завуч, по совместительству сельский мулла и учитель географии. Оказывается, во время первой войны жители села подписали с федералами договор: вы нас не будете бомбить, а мы за это не пропустим боевиков. Было собрано местное ополчение, около 200 человек. И однажды ночью гунийцы, как они рассказывают, встретили Хаттаба. «Он, точно он был. Бородатый, вот этого не хватало, — говорит замглавы, показывая на фалангу своего пальца. — Их было человек двадцать вместе с иностранцами: на нашем те не говорили. Мы их заперли в школе. Потом я поехал в Ведено, доложил федералам. А они говорят: не было приказа такого человека задержать, отпустите. Пришлось отпустить. Тогда мы поняли, что наше сопротивление никому не нужно. Но всю первую кампанию мы продержались».
Спускаемся к колодцу, окруженному старыми ореховыми деревьями. Очевидно, раньше это было центральное место в селе Гуни — теперь центр переместился в соседнее Первомайское. Это очень старое, красивое место, чувствуется, что во время войны жизнь здесь не прервалась, как в других селах. Отсюда уехали очень немногие, бомбежки коснулись Гуни в меньшей степени. Возле колодца снуют прекрасные девушки с коромыслами, дети опять что-то жгут. На холмистом перекрестке двух дорог, образующих какое-то подобие городской развязки, стоят глухие старики в шапках. Один из них — бывший сельский староста, тот самый, на которого когда-то набросилась птица. Старики жалуются мне на проблемы с электричеством. Из дальнего оврага слышится звук, похожий на работу трактора или отбойного молотка. Мне объясняют, что это перестрелка (из новостей на следующий день я узнаю, что в районе действительно проводилась спецоперация, погибли четыре боевика). Так на родине чеченского толстовца отмечают первый день школьных каникул.
Внизу находится старинная мечеть, а наверху — еще одна школа. «Вот сюда я привез солдатских матерей, — рассказывает Бексолтан. — В первую войну, помните, было много таких: они ездили в Чечню искать сыновей. Я их подвозил. Одну звали Ира, другую, кажется, Наташа. По дороге меня остановили боевики, говорят: отдай их нам в заложники. Я отказался — привез женщин сюда, собрал всех жителей на школьном дворе. Боевики пришли, потребовали выдать солдатских матерей. Но мы не отдали. Они, конечно, были с оружием, но не стали ради этого стрелять в чеченцев. Моей семье еще угрожали, но потом в село вошли федералы и те отступили в лес».
Вокруг нас ходит грязный бородатый человек и со странной интеллигентной улыбкой что-то неразборчиво шепчет — слов не разобрать, но произношение отчетливо русское, почти без акцента. «Вот этого сфотографируйте! — говорит замглавы. — Это наш сумасшедший. У него никого нет: мать умерла, сестры разъехались. Отслужил в советской армии и начал понемногу уходить в себя. Уже лет двадцать живет на улице. Мы ему строили лачугу, но он в ней не живет, только таскает туда всякий хлам. Его недавно федералы забирали: думали, помогает боевикам. Пришлось и его искать. Потом через неделю мне сказали: «Забирай!» — нашел его в яме, избитого, полуживого. Он очень хорошо говорит по-русски, между прочим. Его спросили: «Где твое оружие?» Он отвечает: «Я свое оружие сдал после демобилизации...» — «Демобилизации», — шепчет юродивый и довольно улыбается. Потом, молитвенно сложив руки, смотрит в мой объектив и бормочет: «Предложить... насколько возможно... жениться...» Все вокруг хохочут: мне уже сделали предложение. А мне грустно: наверное, это единственный человек за всю неделю, который говорил со мной без вольтметра в башке.
Фоторепортаж Юлии Вишневецкой на Эксперт Online