Молодые и веселые родители, устав слоняться по вокзалу в ожидании поезда, подвели к ней сына-дошкольника — на удачу. Обычно к ней приезжали по записи, но утро выдалось пустое. При виде коротко стриженной головы сердце сжалось в комок. Незаметно скрестила безымянный и мизинец, провела еще крепкой сухой пятерней по густым волосам, отводя от себя сглаз. Взяла детскую кисть, прочертила по ладошке пальцем. Мальчишка зажмурился от щекотки и засмеялся. Сильно вдохнула, и вдруг дыхание остановилось, словно на нее напали. Сразу увидела. Его теплая рука не согрела вмиг остывшие пальцы.
— Ачхут, — едва прошептала.
Выдохнула с трудом. Воздух коснулся его длинных ресниц. Непривычное сочетание звуков напугало, губы парнишки дрогнули.
И решилась, как в омут бросилась.
— Большой будет человек, — соврала родителям, еле сдержав дрожь в голосе.
Папаша расщедрился, протянул стодолларовую. Взяла молча, проводила их взглядом, беззаботных и радостных. Мальчишка уже держал родителей за руки и прыгал по квадратикам пола. Только по черным! Когда видеши смешались с толпой, встала со стула, пошла. Цыганки потом уберут ее стул. Прошла мимо них: Лалы, Брии, Наты, как сквозь строй милиционеров, что уводили отца в тридцать девятом, ни слова не сказала. Не смогла, губы сковало льдом.
В купе легла на нижнюю полку, накрылась одеялом. Смежила веки, но не спала, боялась заснуть.

В купе зашли парень с девчонкой. Юные, лет по шестнадцать, лица накрашены мелом, ресницы и брови сильно зачернены, под глазами — синяки. У обоих. И ногти длинные, покрытые черным лаком. Черные плащи до пола, у парня бритые виски, у девчонки тоже. На груди амулеты в два ряда, запястья в татуировках-браслетах, похожих на письмена чернокнижников.
Мальчишка предъявил билет на койку. Так было не по закону. Не могла она лежать выше мужчины, даже если он и видеши — чужой. Превозмогла себя, разжала губы:
— Милый человек, приболела я, уступи.
— Без проблем, засплю наверху.
Теперь все было правильно, она вздохнула и отвернулась к стенке.
— Теть, — пристала молодая, — может, покушаете с нами, а потом погадаете? На смерть!
— Не умею я.
— Ну да! Вы ж всегда на Павелецком гадаете. Я сколько раз хотела подойти, да почему-то боялась.
— И правильно делала. Зачем тебе смерть? Живи, любись со своим человеком.
Парень серьезно пояснил:
— Мы, бабуля, готы, мы смерть зовем, потому что жизнь — только проходная станция. А мы на ней — путники, ждущие своего поезда.
— Смерть сама приходит. Звать нельзя, грех.
Накрылась одеялом с головой, дала понять, что говорить больше не станет. Молодые ели шаурму и шушукались. Потом целовались. Какая им смерть? Не будь ее здесь, петушок бы курочку потоптал. Хотя, может, и нет — похоже, целая еще, робеет. Она тоже робела, потом влюбилась. Тогда бурхия — старуха, что передавала ей гьян — знание, напомнила: нельзя им детей. Служишь людям — для жизни умри. Знание это было древнее, родилось еще до Христа, когда атурая, как они себя называли, жили в Ниневии и поклонялись богу Мардуку.
Парень, что хотел с ней гулять, нашел другую, через год его посадили, и он сгинул. Бурхия скоро умерла, она заняла ее место. Ее стали уважать в общине и бояться, как уважали и боялись старую. Знали, что живет по обету: ни соврать, ни зло навести права не имеет, но ведь люди и правды порой боятся. Боялись, а гадать приходили, особенно цыгане, с которыми айсорская община жила бок о бок. И теперь боятся. Цыганки на вокзале спросили сперва: «Куда уходишь?», а как не ответила, догонять не стали.
Лежала под одеялом, руки, ноги — ледышки, одеяло совсем не грело. Чуть только прикрывала веки, вставала перед глазами рука мальчишки. Теперь эта рука будет преследовать ее до гробовой доски.
Но почему же сердце, чуткое, помогавшее всегда, так подвело? По завету бурхии она всегда к нему прислушивалась.
Смерть. Молодые и разрисованные что-то говорили о кладбище, где сегодня ночью с друзьями вызывали дух какой-то кровопийцы Салтычихи и не дождались. Каких духов они ждут, во что играют? В детстве она тоже любила слушать страшные сказки о ракшасах — беспощадных демонах, пьющих человеческую кровь. Верила в них.
Потом девчонка раскинула карты Таро — уши б не слышали ее слова: чистое Лалино или Бриино гаданье, но без их куража. Для цыганок обмануть чужого не грех — заработок.
В двадцатые община перебралась из Индии в Иран, к тамошним айсорам, но скоро, после курдского восстания, Мурадхан повел их дальше — в Россию. Осели во времена НЭПа в Гомеле, на Цыганском бугре. Их и сейчас за цыган принимают. С цыганами сдружились — обе общины чужих не признавали, жили по своим законам. Но кровь не смешали — за невестами стали ездить в Урмию на Кубани, тамошние айсорки до сих пор славятся. Начали шить чуни из старых покрышек, на них и разбогатели. Смекнув, принялись заниматься валютой. За пять долларов давали червонец старой чеканки, за сорок рублей — доллар, цена роскошных туфель-лодочек. Сколько золота чекисты забрали тогда — ой-ой! Старших мужчин пересажали. Когда забирали отца, ей было пятнадцать. Она пришла к старшему, сказала: «Мы уходим. В доме смерть».
— Может, вернется, погоди.
— Нет, убили его.
Ушли из дома, сколотили новый: если в дом приходила смерть, его бросали. Потому и жили в хибарах, серьезно не строились. Тогда еще был жив дед — он старый дом и спалил, очистил опоганенное место. Через два дня отцов труп нашли в канаве — даже до города не довезли, замучили в лесу. Но золото он не выдал.
После того случая некоторые уехали в Москву — для виду обувь чистили, а на деле занимались валютой. Три рода, пошедшие от Мурадхана, сбежали в Балахонье, к цыганам под бок. Здесь жили бедно. Не от хорошей жизни она в Москву подалась: цыганки сманили. Теперь, когда валютой на каждом углу торгуют, часть московских айсоров занялась наркотиками. Испокон века таких из общины выгоняли как нечистых, ачхут. От этого греха уже не отмыться. Вот и она теперь такой стала. Но смолчит, даже епископу на исповеди не скажет. Зажмурила глаза, и тут же заплясали страшные искры — такие же вились над сгоревшим домом. Но ее теперь и огонь не очистит.
В Балахонье домов уже не жгли. Оттого-то и смерть здесь неотступно рядом витает, тепло человеческое ее приманивает. Не на кладбище она обитает. Отводила не раз, только зря люди думали, что все может. Мало могла.
Вошла проводница, собрала билеты, приняв за цыганку, предупредила:
— Линейные через две остановки сядут.
— Спасибо. Я с паспортом.
Попила чай, надеялась согреться. Куда там.
Девчонка опять заикнулась насчет гадания. Нацепила линзы с черными точками — кого напугать хочет? Настоящий сглаз от голубоглазых, это каждая айсорка знает. Спряталась под одеялом, но менты растолкали.
— Выходи, разговор есть.
Ждала их. Вышла, сунула ментам стодолларовую бумажку: от дурных денег надо было поскорей избавляться.
Всю ночь не спала, смотрела на луну, что скакала в тучах вслед за поездом.
Утром сошла в Балахонье. Побрела сквозь город. Вошла в дом, в комнатенке свалилась на тюфяк и проспала целые сутки. Утром отмылась в полуостывшей бане. Заплела косы, как в детстве. Повязала на волосы платок, надела фартук, чтобы платьем случайно мужчину не задеть или еды не коснуться. Пошла в сарай, потеснила золовку. Стала печь лепешки, как пекла их ее мать.
С той поры больше не гадала. Передавать гьян девочке, что выбрала на замену, не стала. Община смирилась, с расспросами к ней не лезли.
С вечера ставила тесто. Разговаривала больше с ним, чем с людьми. Тесто поднималось хорошо. Она била его с живой радостью, как шлепают младенца по попке, — сердце отпускало, по телу разливалась теплота. Ненадолго. Холод теперь не отпускал ее даже у очага.
Хлеб у нее получался прямо загляденье — с твердой корочкой, долго хранящей запах дыма. Лепешка при этом оставалась пышной еще несколько дней.
— Все у нее получается! — сказал как-то старший, махнув стопарь самогону и заев его лепешкой.
Мужчины согласно кивнули и тоже выпили.
Фото: Алексей Майшев для «РР»; иллюстрации: Тимофей Яржомбек