Доля

Петр Алешковский
3 июля 2008, 00:00

СМишкой-Долей я познакомился лет двадцать пять назад. Бампер грузовика раздробил ему правый коленный сустав. Он вышел из больницы с корявой негнущейся ногой и гарантированной пенсией по инвалидности. Хромота наградила его кличкой, но не помешала бесстрашно бросаться в драку или ковылять по городу в поисках любимой. Его Зинка проводила вечера на танцплощадке и в кафе «Встреча», где скоро стала работать поварихой. Говорят, он как-то застал ее моющей лестницу. Платье задралось, обнажив аппетитную округлость, на которую Мишка тут же наложил свою огромную лапу, за что получил мокрой тряпкой по морде.

— Не твое — не трожь! — отрезала Зинка.

Он понял намек и женился на ней. Вдвоем гулять стало веселее. Колька, его брат, вернувшись из армии, осел в деревенском доме, отписанном обоим братьям скончавшейся матерью. Завел жену и быстро настрогал шестерых ребятишек. Если Мишка и Зинка пили и обстоятельно закусывали, то Колька с женой дули самогон, как чай, зато за коркой хлеба бегали к соседу.

Рядом с деревней текла река, где братья ловили рыбу, Колька — на прокорм семье, Мишка — на продажу: дети у Зинки не получались.

Двадцать пять лет тому назад я похмелил Долю в пивной у вокзала, и он в благодарность позвал меня на рыбалку. Так началась наша дружба. Мишка с Зинкой встречали меня в деревне, мы распивали бутылочку в бане, тайком от Кольки. Затем собирали снасти и шли на реку. Ставили спиннинги на сазана, разжигали костер, жарили шашлыки из «сэкономленной» на кухне баранины. При пустоте советских прилавков мы гуляли, как номенклатура. Случалось, коптили в бочке по двенадцать кур и тут уж кормили всю большеротую компанию племянников и племянниц. Колька со своей подходили глотнуть на халяву, получали дозу и возвращались в дом.

Я приезжал в Балахонье каждый год в августе. И начинались наши вечера на реке. Я замечал, что с каждым годом Мишка с Зинкой пьют все хуже и тяжелее. Зинка принимала почти вровень с мужем, но первой заползала в палатку, валилась на спальник и, заснув, мощно храпела. Мишка обычно вырубался у костра. Я уходил к реке, проверял снасти. Туман стелился над водой, она была густой и плотной, леска резала ее, как масло. Но стоило пробиться первым лучам солнца, и вода обретала прозрачность. Я подолгу глядел на живые зеленые камни, застывшие на мелкоте среди стайки злобных щурят, на шевелящиеся, длинные пряди подводных водорослей. Они нежно касались камней, словно вдовы, оплакивающие покойников. Когда я возвращался, друг уже спал в палатке, зарывшись головой в огромные Зинкины сиськи.

Компания скоро мне наскучила. Лет десять я в Балахонье не показывался. Но в Новый год всегда раздавался телефонный звонок — Доля поздравлял с праздником.

И вот он позвонил летом среди ночи. Пьяный. С трудом я разобрал, что Зинку разбил инсульт, она обезножела. Приехать мне удалось лишь через год. Жили они у комбината плащевых тканей, куда Зинка перешла работать ради двухкомнатной квартиры. Мишка остеклил ей лоджию. Еле-еле переставляя ноги, Зинка добредала туда покурить. По стенам в комнатах он набил дверных ручек, за которые жена держалась, совершая вылазки на воздух. Честно говоря, я был уверен, что найду их совсем опустившимися. Каково же было мое изумление, когда я увидел убранный дом, блестящий кафель, Мишку, курящего «Приму» из длинного наборного мундштука, Зинку, возлежащую на взбитых подушках в опрятном плюшевом халате. Над кроватью висела иконка, заделанная в латунный оклад, и маленькая красная лампочка под ней.

— По типу лампадки сделал, времени зимой много, — сказал Мишка.

— На рыбалку выбираешься?

— Морозильник набил. Кушать надо каждый день, а на инвалидные пенсии много не полопаешь.

Я купил все, что они когда-то любили, и мы устроили пир. Водки на столе не было.

— Только на Новый год себе позволяю. Недельку попью, недельку похмеляюсь — и баста. Я ведь ее в ванной мою, как младенца.

 pic_text1

Внешне он мало изменился. Правда, три мощные и глубокие линии на лбу стали еще глубже, но они придавали его бородатому лицу весомость, сравнимую разве что с иконописным ликом.

С мая он пропадал на огороде, сажал на своей половине картошку, зелень, а не лук и огурцы, как раньше было заведено.

— Чего ж так?

— Коленьке на закуску? Сам не сажает, только топором зарубить грозит: завидует, что я живу в городе.

На другой день съездили в деревню. Братец его сжался, как сморчок, жена превратилась в черную головешку, на которой горели угольками два глаза. Коля выклянчил пятьдесят рублей и послал жену за спиртом. Мы вышли в огород. Тщательно обработанные гряды стекались к аккуратному сарайчику, где Мишка хранил инвентарь, а в жаркие дни пережидал полуденный зной на топчане.

— Без картошечки мы б загнулись, как и вся Россия. Да, погуляли мы в свое время, пора на покой.

Вернулись домой, разъели торт «Напо­леон».

— Ну, ублажил, в век не забыть! — Зинке, похоже, стало хорошо. — Своди его, папочка, пусть полюбуется.

— Пожалуй.

Он кивнул мне и похромал в прихожую. Там висело старинное зеркало, амальгама на нем вздулась буграми и потемнела, интерес представлял только оклад из резного дуба. В первый день я себя в нем не разглядел, стекло ничего не отражало. Мишка тогда велел мне пользоваться тем, что в ванной. На вопрос: «Откуда дровишки?» — сказал, что подарил один доктор. Теперь он подошел к зеркалу, приложился к стеклу, словно хотел его поцеловать, и сказал:

— Дуй за мной.

Шагнул в него и пропал. Я шагнул следом.

 pic_text2

Воспоминание о том, что я там увидел, смущает и тяготит меня. Мир зазеркалья оказался прекраснее и непонятнее самых безум­ных моих фантазий. Когда мне теперь случается глядеть на голубое безоблачное небо, на меня нападает грусть — там все было чище, глубже, но призрачнее и таинственней. Не помню, как мы снова оказались на кухне. Когда ко мне вернулась речь, я спросил у Зинки, бывала ли она там?

— Меня зеркало не пускает, я абортами трех детей сгубила, — сказала она, не отводя от меня выцветших глаз. В них я прочитал смирение, какое видал только у долго поживших неграмотных крестьянок.

Ночью, выйдя по нужде, я заглянул в их комнату. Под иконкой горела красная лампочка. Слегка подкрашенный ею полумрак рождал в душе чувство тревоги. Они спали безмятежно, как дети, обняв друг друга, Мишкина голова утопала в роскошных Зинкиных сиськах.

На следующий день перед отъездом я выразительно поглядел на зеркало. Мишка поймал мой взгляд:

— Часто нельзя, жить не захочешь.

Всю дорогу домой я думал о том, что, когда мы говорим, будто знаем какого-то человека, мы, безусловно, врем самим себе.

На Новый год он не позвонил. Попасть в Балахонье мне удалось только в мае. Дверь открыла Машка — старшая Колькина дочка. Рассказала, что Зинка умерла вскоре после моего отъезда, во сне. Мишка неделями ковылял по квартире и беззвучно плакал.

Исхудал как скелет.

— Потом не выдержал, наверное, ушел. Мы пока здесь живем.

Я спросил про зеркало.

— В подвале. Забирай, если надо.

Зеркало стояло, прислоненное к стене, по стеклу разбегались трещины, похожие на лапки паука-сенокосца. Тронь я его, оно б разлетелось на осколки. Явно рассадили при переноске. В подвале пахло подопревшими овощами и сухой пылью, над входом горела сиротливая лампочка. Я вгляделся в ржавую амальгаму и увидел стоячую воду, как в яме, где мы ловили сазанов. Она почему-то была прозрачной до дна. На покрытых мхом и зелеными водорослями камнях лежало нечто длинное и белое. Вдруг я понял, что это человеческий скелет. Нижняя челюсть была чуть приоткрыта, словно он смеялся-смеялся да так и окаменел.

Я поспешил на улицу. Небо над головой затягивали свинцовые тучи. В висках застучали тревожные барабанчики, в глазах на миг потемнело, но вскоре отпустило. Я шел по улицам, тщательно обходя блестящие лужи — боялся поймать в них свое отражение. Дверь в зазеркалье закрылась навсегда, но, несмот­ря на это, окружающий мир не казался мне таким уж отвратительно безнадежным, как утверждают некоторые мизантропы. Из-под туч налетел стылый ветер, ударил в лицо. Одет я был, как всегда, не по погоде. Нагнув голову, я шагал около часа, пока не уперся в железнодорожный вокзал.

Фото: Алексей Майшев для «РР»; иллюстрации: Тимофей Яржомбек