Последний из молокан

Петр Алешковский
4 сентября 2008, 00:00

Толстый московский корреспондент приехал в Балахонье на поиски молокан. В двадцатые годы прошлого века Борис Леонидович Пастернак сорвался сюда к женщине со странной фамилией Виноград, предложил ей руку и сердце, но получил отказ. В результате родилась книга стихов «Сестра моя жизнь», где упомянуты «большие шляпы молокан». Они запомнились поэту, прощавшемуся с городом и несостоявшейся любовью из окна вагона. Шляпы вошли в русскую литературу, как и неведомая до той поры энергия молодого человека, переплавившая несчастье в победу над вечностью.

Балахонская знакомая говорила, что в деревне Котоврас половина населения исповедует молоканскую веру. Почитав книги по теме, корреспондент думал, что застанет православную половину деревни спившейся, а другую — зажиточной: молокане не пьют вина, не курят табак и много работают.

На въезде в деревню встретился мужичок в драном ватнике. Он рассказал, что молокане давно переселились на погост. Десять лет назад в деревню провели газ, но молодежь все равно почти вся сбежала в Москву. Возникшее в девяностые фермерство себя не оправдало. Двенадцать мелких хозяев сбились в артель, иначе обрабатывать землю на старых тракторах стало невыгодно.

— Зарабатывают только на жизнь, разорятся окончательно и продадутся Оноприенко, — заявил мужичок.

Оноприенко — предприниматель из Саратова, близкий к властям и администрации района, выкупил разоренные здания колхозных ферм, ввалил в них займы из Россельхозбанка, завез породистую скотину и начал сеять пшеницу на арендованных у бывших колхозников земельных паях.

— Дает за пай две тысячи шестьсот рублей или пять центнеров пшеницы в год — скотину не разведешь, так, курей держать. Нечестно это, не как в былые времена, — пожаловался мужичок.

Глава сельской администрации тоже начал с жалоб.

— Забыла про нас власть, в прошлом году получил пачку бумаги для ксерокса и ящик лампочек на освещение улиц.

 pic_text1

Глава впечатление голодного и обиженного не производил. За окном стояла новенькая «Волга». Портрет президента красовался на стене в богатой раме. Фермера Оноприенко глава без стеснения называл благодетелем: дал работу тридцати пяти жителям села.

Было понятно, что и он получает фермерскую зарплату. Скромное воздаяние за паи глава объяснил просто:

— Земля зарастала — обрабатывать некому, ушла б в государство. При СССР, кстати, получали по три центнера и не жаловались.

— Отчего же теперь недовольны?

— Самосвал зерна бутылку стоил, а свое кто ж за так отдаст?

Узнав, что корреспондент ищет молокан, направил его к Морозовым:

— Тетя Клава из православных. Муж ее Егор Петрович — молоканин. Говорят, что люди собираются у них на молебен по воскресеньям.

Стоял унылый март, снег начал уже таять, но лед на дороге еще не сошел. Одолев мокрую колею, машина подкатила к чистенькому домику, сиявшему свежей фиолетовой краской. Над длинным рядом унылых домов кое-где вились дымки. Морозовы напоили его чаем с липовым медом и булкой. Тетя Клава всю жизнь проработала в школе учителем начальных классов. Дядя Егор возил председателя и лишь недавно, отъездив свое, продал старую «ниву».

Внутри дом был такой же чистый, как и снаружи. Корейский телевизор на тумбочке, крепкие диван и два кресла — гарнитур, купленный на базаре, полированный стол под скатертью ручной выделки с кружевами, цветастые подушки горкой в спальне, вязаные половички, буфет со стеклянной посудой и фотографии детей и внуков по стенам. При этом гараж во дворе, сарай с подполом и, что восхищало больше всего — теплый туалет и ванная, единственная в деревне, кроме газа в Котоврасе был и водопровод. В кухне стояла большая клетка с рябой курицей.

— Последняя осталась, несет нам яички, — ласково поглядывая на птицу, сказал дядя Егор.

— Неужели на пенсию построились?

— Да ну, дети помогли. В Москве живут, летом привозят внуков, а зимой отдыхаем.

Все было чинно и спокойно, как и сам их облик — довольных жизнью и счастливых людей.

— Под старость вспомнила про Бога, — призналась тетя Клава. — Егорова мама, мы с ней жили, всегда читала Библию, для молокан это был закон. К нам и сейчас молокане и православные ходят — церкви и молельного дома тут нет. Приезжай в воскресенье, увидишь.

Корреспондент пообещал приехать с фотографом.

На вопрос о пае, отданном Оноприенко, тетя Клава сказала просто:

— Пусть работает, мы свое отгорбатились, не те годы.

— Не скажи, — возразил дядя Егор, — мы и сейчас молодые, только с сединой, — и погладил ее по руке.

В воскресенье корреспондента и фотографа встречали уже как родных. За полированным столом собрались три старые женщины и сосед, толстый дядька, усевшийся вразвалку на диване. Прочитали «Отче наш», молоканки-соседки и дядя Егор не крестились — дядька и тетя Клава клали кресты. Потом читали по очереди заготовленные дома отрывки из Евангелия, отчитав, пели самодельные песни о тяготах жизни, что помогает побороть Христос. Рифма была простецкой типа кровь-любовь. По лицу толстого соседа отчего-то текли крупные слезы, фотокор беззастенчиво общелкал его со всех сторон. Кончив молебен, стали расходиться, чай пить при чужих постеснялись.

Затем дядя Егор сводил на молоканское кладбище. Покосившийся забор огораживал площадку размером с футбольное поле. Кое-где виднелись деревянные столбики с пластмассовыми цветами, крестов тут не полагалось. За кладбищем не следили — большая лужа от стаявшего снега посередине площадки создавала впечатление, что и могилки, и столбики при них медленно погружаются под воду.

Вернулись в дом. Гостей накормили жидкими щами, жареной картошкой и чаем, настоянным на травах. Курица в клетке смотрела на трапезу, как королева, надменно задрав голову. Дядя Егор посыпал ей кукурузных зерен, проворковал:

— Кормилица наша, голубушка, — и почесал пальцем рябую ободранную шею.

— Купил на базаре тридцать штук пять лет назад, остальные сдохли, а эта все живет. Егор в ней души не чает, — призналась тетя Клава и посмотрела на мужа, как он на свою курицу.

Потом дядя Егор полез в подпол за солеными грибами — собрать гостям в дорогу подарок. Корреспондент спустился за ним, оглядел ряды солений на стеллажах. Морозовы могли выдержать годовую осаду, припасов бы не убавилось. В дальнем углу подпола стоял сундук. Пока старый искал банки, корреспондент невзначай открыл крышку — сундук был полон золотых яичек.

— Возьми на память, курочка еще снесет.

Кому сказать — не поверят, приходится прятать. Я ведь на поле ее нашел. Те, что с базара, подохли, а эта живет.

Яичко было тяжелое и почему-то теплое.

— Бери, бери, не жалко. У нас тут дорога проходила, мама, помню, после войны, как по деревне заключенных прогоняли, всегда их прикармливала. Дед сосланный в Сибири наказание отбывал, вот она и понимала чужое горе. Жили мы небогато, скорее, голодно. Теперь вот счастье привалило, за что не пойму, — он смотрел на москвича и не отводил взгляд.

Корреспондент положил яичко в карман.

В дальнем углу подпола стоял сундук. Пока старый искал банки, корреспондент невзначай открыл крышку — сундук был полон золотых яичек

— Дети, если честно, приедут, внуков привезут — и назад, и не помогают нисколько, скорее, мы им подкинем. С бабкой об этом не говори — расплачется, все делает вид, что ничего не замечает. Много нам никогда не требовалось, пятьдесят два года вместе прожили, умрем — яички внукам останутся.

Провожали у калитки: последний из молокан стоял, обняв жену за талию, словно без нее б не устоял. Уезжать не хотелось. Пришлось.

— Интересно, какие они были, «большие шляпы молокан»? — сказал корреспондент вслух.

— Фетровые, с полями, — откликнулся тут же фотограф и радостно сообщил, что пять-шесть отличных кадров собрания у него получилось.

— Сохраним для вечности!

Толстый корреспондент смолчал, золотое яичко лежало в кармане. Он думал о том, что написать о счастье невозможно из-за его самодостаточности.

Трактор тащил по дороге телегу с соломой. На ней сидели немолодые бабы и пели дурными голосами: «Комарики, комарики! Пейте, пейте мою кровь! А зачем она нужна, если кончилась любовь?»

Машину тряхануло на кочке, яичко выскочило из кармана, упало под ноги и разбилось.

Фото: Алексей Майшев для «РР»; иллюстрация: Тимофей Яржомбек