Память места

Начало ноября у нас традиционно — время идеологического праздника, который объявлен «Днем народного единства». Сначала это было 7 ноября, теперь — 4-е, но за ним все еще маячит призрак Октябрьской революции. В каком же смысле тут можно говорить о «единстве»? И можем ли мы быть уверены, что Гражданская война окончательно ушла в историю и нам снова не захочется «все взять и переделить»? В этом году мы искали живую, человеческую историю России в трех старых домах — в Нижегородской области, в Санкт-Петербурге и Воронеже. Там мы нашли наследников дореволюционной собственности, чье право не восстановлено; жильцов советского времени, обязанных крышей над головой государству, а не семье; и «новых хозяев», которые думают, что готовы защитить свою собственность

Нижний Новгород. Поместье федерального значения

— Вот видите, на косяке след, как будто от удара топора? Так это и на самом деле от топора. Это меня местные пытались выжить отсюда. Хорошо, дверь крепкая оказалась, а то не знаю, чем бы все кончилось, — Жанна Потравко, особа деятельная и решительная, водит нас по усадьбе Приклонских — Рукавишниковых в селе Подвязье Нижегородской области, как по собственной. С недавних пор она живет здесь без всяких разрешительных документов, хоть и с тремя «крепостными».

История о том, как несколько лет назад богатая одесситка Жанна случайно оказалась здесь, загорелась идеей купить полуразрушенную усадьбу, да ей не дали, стала местной легендой. Дом оказался памятником архитектуры федерального значения. Хотя к тому времени это федеральное значение стояло уже без крыши и перекрытий.

Тем не менее выход нашелся: местные власти сдали Жанне дом в аренду под конный клуб. Понимая, конечно, что никакого клуба не будет. А когда она восстановила одно крыло дома и починила крышу, туда неожиданно заявились жильцы — двое местных мужиков и их

80-летняя мать Тамара Александровна. Оказалось, они были прописаны в усадьбе с советских времен и жили там, пока сами же не разобрали крышу на продажу, после чего перебрались в ближайшую деревню к родственникам. А теперь вот вернулись.

Впрочем, с социально чуждой им одесситкой Жанной Тамара Александровна и сыновья стараются ладить.

Хотя получается не всегда. До ее приезда, рассказывает Жанна, местные жители в усадьбу ходили, как на склад стройматериалов. А когда та перекрыла все въезды, на двери появился след от топора. К счастью, милиция смогла вразумить охотников за стройматериалами.

— Меня один сын Тамары Александровны ненавидит лютой ненавистью, — говорит Жанна. — Он говорит: «Ты во всем виновата! Я раньше все продавал. Знаешь, как я летом хорошо жил, когда дачники кирпичи и доски у меня покупали?» А теперь ему приходится у меня работать по хозяйству.

Впрочем, предыдущему хозяину усадьба тоже далась не без боя. Когда в 1877 году купец из бывших крепостных Сергей Рукавишников приехал торговать ее — самую большую и красивую в округе, — то услышал от хозяйки, старой дворянки Приклонской: «Никогда это имение не будет принадлежать бывшему холопу!» С этой уверенностью она и умерла через два года. После чего Рукавишников купил усадьбу у наследников.

Рукавишникова старики вспоминают даже с какой-то ностальгией.

— Тетка моя, покойница, вспоминала, что отец ее служил у барина конюхом, — рассказывает деревенский староста, 79-летний Александр Васильевич. — Так барин придет в конюшню и зовет его: «Колька! Грязная кормушка!» Колька удивляется: ведь только что все вычистил! Заглянет, а там деньги лежат. Чудак был барин. До революции не дожил. А сыновья его в Москву уехали и пропали.

После революции усадьба успела побывать музеем, учебным совхозом, станцией селекции и общежитием для колхозников, пока не превратилась в это странное пристанище для эксцентричной «новой русской», нескольких селян и призраков старых хозяев.

Успел пожить в ней и Александр Васильевич, за что особенно благодарен революции.

— Без революции никогда бы в ней не пожил, — говорит он. — Мне комнату здесь в 58-м дали, когда начал работать на зоотехнической опытной станции. Правда, сначала я с семьей поселился в бывшей кузнице. В барский дом нас не пускали: там жили научные сотрудники. Только позже в главном доме дали комнату. Хорошая такая, светлая, но маленькая — наша кровать да сы­нишки, — больше поставить ничего было нельзя. Так и жили. Переехали из усадьбы, только когда теща умерла и оставила нам дом в деревне.

— Вещей много еще оставалось от Рукавишникова, — вовлекается в воспоминания Тамара Александровна, мать прописанных в усадьбе мужиков. — У нас красивый градусник с орлом висел снаружи на стене. Там большая колба была с красным веществом. Женька и Сашка Князев ее сняли и разбили: думали, спирт. Оказалось, какая-то гадость вонючая — зря вещь загубили.

— А еще барометр был, — подхватывает Александр Васильевич. — Так его тоже раскурочили, золоченую рыбку оторвали. Его Танька Гусева утащила. Потом приезжала барышня из города, представилась правнучкой Рукавишникова, все эту рыбку искала…

— Да, тащили отсюда, кто что мог, — снова перехватывает инициативу старушка. — Начальство менялось постоянно. Приезжали с сумочкой, а вывозили машинами. Нас ведь передавали от одного хозяина другому. Совсем как крепостные мы здесь были, доченька. Один раз какая-то экскурсия приехала, женщина разглядывает усадьбу и говорит: «Разграбили все!» А у меня возьми и вырвись: «Да кто разграбил-то? Коммунисты!» Не знаю, как меня не посадили тогда.

— И кирпичи, и крышу — тоже коммунисты?

— Ну, крышу-то мы сами сняли, — вдруг признается женщина.

— Крышу, под которой жили?

— Да. Ну и что? Но сейчас же хорошо все. Жанна следит. Сейчас порядок. Вот в этом году всю крышу покрыла.

Впрочем, Жанна сейчас живет здесь на птичьих правах — поругалась с местными властями, те договор аренды и расторгли. Но выселить не могут: силой не хотят, а сама Жанна не уезжает — говорит, Конституция дает ей право охранять историческое наследство. Вот и живет по Конституции. Богатый муж где-то в Одессе пересылает ей деньги, а она тешит себя организацией балов и тимбилдингов в отреставрированной части дома. Правда, когда в усадьбе «мероприятие», просит своих соседей-«квартирантов» на глаза гостям особо не попадаться — не та социальная группа, слишком отличная от нижегородских «новых дворян» и менеджеров среднего звена. Впрочем, за это ни Тамара Александровна, ни ее сыновья зла на Жанну не держат.

Санкт-Петербург. Дом «полурусский»

Первый корпус дома № 27 по Кронверкскому проспекту в Петербурге называется «русским», второй — «новорусским», третий — «полурусским». Пятнадцать лет назад в здании 1900 года постройки сделали капитальный ремонт, расселив коммуналки и разбив их на квартиры поменьше. В «новорусском» корпусе все квартиры продали по рыночным ценам, а в остальных большую часть отдали жильцам из городской очереди.

В «полурусском» корпусе на третьем этаже живет араб, которого, не вдаваясь в детали, все считают негром. Ему-то дом и обязан своим прозвищем. Здесь же, на шес­том, обосновался кинорежиссер Алексей Герман-старший. Прямо под ним — уборщица Соня, которая уже несколько лет отравляет ему жизнь жалобами на то, что он, присоединив к квартире мансарду, забил вентиляционные шахты и лишил ее воздуха. Есть также пенсионеры, бизнесмены, художники, судья, инспектор ГИБДД, дворничиха и внучка адмирала царской армии Алексея Рождественского.

Нина Петровна Рождественская прожила в Петербурге всю жизнь за исключением десяти лет в Америке. В доме на Кронверкском она поселилась в 2004 году, продав квартиру в Купчине и заняв денег у друзей. Она встречает нас в черных туфлях-лодочках на 7-сантиметровом каблуке и бархатном жакете. На круглом столе в комнате с высокими потолками розовые фарфоровые чашки с китайским рисунком и сласти. На стенах — старые черно-белые фотографии, кортик, японская вышивка по шелку в старинной раме, иконы и живописный портрет самой Нины Петровны. По всем углам — слоники: деревянные, фарфоровые, плюшевые. Двести штук.

— Трудно поверить, что я всю жизнь прожила в коммуналках, да? — подмигивает хозяйка.

Ее прадед Степан Рождественский заведовал канцелярией матери Николая II императрицы Марии Федоровны, дед Алексей Степанович был морским офицером. В 1918 году его арестовали и приговорили к расстрелу. Только бла­годаря заступничеству влиятельных друзей приговор не привели в исполнение, но дедушке пришлось бежать за границу — в Чехию. А бабушка с дочкой, мамой Нины Петровны, осталась в России. Она была уверена, что революция — это ненадолго и скоро ее муж вернется. Их дом в Гатчине, нынешний Дворец бракосочетаний, уже отобрали, и она с двумя детьми, дочкой и сыном, начала скитания по ленинградским коммуналкам. В 1924 году сын уехал к отцу — на последнем пароходе из Петербурга. В 1927-м переписка с ним оборвалась, иметь родственников за границей стало опасно. Впервые Нина Петровна увидела своего дядю через 50 лет, когда он приехал в Ленинград из Америки, и кагэбэшник инструктировал их соседей по коммуналке: мол, для иностранного гостя все они дальние родственники и живут вместе из большой любви друг к другу. Мама к тому времени уже умерла.

Фильм «Адмирал» Нина Петровна смотрит — уже в третий раз — как экранизацию истории собственной семьи. Совпадают даже детали: путь за границу ее дед, как и Колчак, проделал в стоге сена.

Принадлежавшим ее дедушке медным заводом в Гатчине сейчас владеет бизнесмен по фамилии Ким. Они познакомились на празднике, посвященном 80-летию Ленинградской области. «Все вернулось на круги своя, только к другим людям, — говорит Нина Петровна. — Не подумайте, у меня нет никаких притязаний, тем более что у нас нет закона о реституции. Но, конечно, мне обидно, безумно обидно».

— Дядя мне рассказывал, как однажды в квартиру, где они жили с моей бабушкой и мамой, вошли два солдата и какая-то девка. Они начали сгребать в мешок все, что блестело. Один из них увидел обручальное кольцо на бабушкином пальце и потребовал отдать. Бабушка — святой человек, ни разу в жизни не сказавшая никому грубого слова, — стала снимать его, но пальцы дрожали и не слушались. Тогда девка потащила ее в ванную,

засунула руку под холодную воду и стала стаскивать кольцо. Дядя говорил, что эта картина стояла у него перед глазами всю жизнь: мамина рука с обручальным кольцом и падающие на нее капли — маминых слез и холодной воды из крана…

Нина Петровна резкими движениями болтает ло­жечкой в чашке и смотрит, как переливается туда-сюда чай.

— Один юноша, сын «нового русского», мне сказал: «Ваши предки сами виноваты, что они так легко все отдали. Мы свое уже так просто не отдадим». И я понимаю, что он имеет в виду. Вы же видели, какой высоты железные заборы они построили вокруг своих домов. Да что они — даже я сейчас никому дверь не открою, как открыла моя бабушка.

— Это хорошо?

— Наверное, не очень хорошо, что люди боятся друг друга. Но нужно реально смотреть на вещи.

Насчет «боятся» — это не преувеличение. Время хоть и мирное, но открыть дверь незнакомому человеку, даже женского пола, — акт гражданского мужества или безумия. Легче всех с этой задачей справляется живущая под режиссером Германом тетя Соня. «А вот напишите, как нас воздуха лишили! — с ходу, еще от порога, начинает она кричать, услышав слово “журналист”. — Тут такой вопрос, такие личности за этим стоят!» Тетя Соня получила квартиру в этом доме, после того как ее прежняя сгорела. Ее соседи по той, старой, квартире предупреждали жильцов дома на Кронверкском, чтобы готовились к нелегкой жизни. Заподозрив в нас шпионов Германа, она звонит кому-то, и я слышу из телефонной трубки женский голос: «Пусть проваливают!»

— Вон отсюда! — в мгновение ока сменив милость на гнев, кричит нам тетя Соня, но сама уже не может остановиться: — Тут такое происходит, вы напишите, как простых людей мучают!

«Простой человек» тетя Соня в Ленинграде живет с 12 лет, всю жизнь проработала уборщицей на комбинате «Невские зори», а теперь, выйдя на пенсию, убирает подъезд. Бесплатно.

Можно было бы предположить, что ненависть к знаменитому режиссеру у нее классовая. Но нет. Человек, пострадавший от нее не меньше Германа, — соседка по площадке Антонина, которая прорубила окно в прихожей, отчего якобы по дому пошли трещины. У Антонины трое детей и ни одного мужа, она переехала в Ленинград из Минеральных Вод 30 лет назад, работает дворником и получает 8 тысяч рублей в месяц. Интерьер ее квартиры в этом старинном доме похож на все бедные советские квартиры одновременно, и сочетание 4-метровых потолков с потертым стареньким линолеумом почему-то особенно удручает. Тоня проверяет у меня паспорт, потом удостоверение, но все равно до конца не верит, что я та, за кого себя выдаю. Она рассказывает про лохотронщиков у метро, которые однажды лишили ее половины зарплаты, и через 10 минут разговора с извиняющейся улыбкой просит меня уйти:

— Вы простите, но столько всего насмотришься по телевизору… Мы всего боимся.

Между Тоней и Ниной Петровной социальная пропасть — происхождение, образование, уровень доходов. Но Тоня говорит про Соню: «Эта татарка всех замучила», а Нина Петровна, рассказывая про ее выходки, называет ее «то ли азербайджанкой, то ли чеченкой». Для этих людей противостояние по линии «русский — нерусский», похоже, актуальнее, чем 90-летней давности раскол между красными и белыми.

…На выходе из подъезда встречаю еще одну жительницу «полурусского» дома. Зоя Федоровна — коренная петербурженка, выросла в 11-комнатной коммуналке, потом родители и коллеги скинулись на кооператив, который позже они с мужем обменяли на квартиру на Петроградке. То есть формально они «новорусские», поскольку квартиру купили, но живут на пенсию.

Настоящие «новорусские» обращались за помощью к соседям по дому единственный раз — когда хотели

поставить железные ворота на въезде во двор. Убедили, собрали со всех по две тысячи рублей, поставили. Но вскоре их пришлось убрать: кто-то все время ломал замок. «Полурусский» корпус привычно грешит на тетю Соню, «новорусский» — на несознательную бедноту в целом, которой не от кого беречь несуществующие машины, а нажать лишний раз на кнопку, когда приходят гости, лень.

В своем подъезде Зоя Федоровна общается только с соседкой со второго этажа, потому что иногда они вместе выгуливают собак. На вопрос, чувствуется ли в доме, где живут вместе богатые и бедные, их историческое противостояние, отвечает: «Нет. Потому что все живут за закрытыми дверями».

Зоя Федоровна тоже смотрит фильм «Адмирал». Но к ней эта история отношения не имеет. «Красивые были люди…» — вздыхает она, словно речь идет о ге­роях голливудских «Унесенных ветром». Когда я спрашиваю ее, за белых она или за красных, она тоже просит у меня паспорт.

Воронеж. Фамильная ценность

Простой двухэтажный дом. Низ каменный, верх деревянный. Левая стена побита осколками снарядов. Не насквозь, по касательной. Этим следам шестьдесят с лишним лет. Дому — полторы сотни. Здесь родился Иван Бунин, самый печальный русский писатель. Здесь жил Сергей Петровский, семинарист, мечтавший взорвать ректора семинарии, депутат Государственной думы, боровшийся против царской власти, советский зэк, умерший в фашистской оккупации. Теперь здесь живут правнуки семинариста и депутата — бизнесмен и физик — братья Виктор и Владимир.

История прошлась по дому своим колесом, но он устоял: у него был Бунин и дубовый сруб. Правда, в двух войнах дом потерял левый флигель, зато в правом сидит редакция журнала «Подъем» — некогда рупор борьбы с троцкизмом.

Первый этаж занимает Виктор Трегуб. Он бизнесмен, ему принадлежит сеть дорогих мебельных салонов. Как и его расстрелянный дед, он любит ухаживать за садом, который уступами спускается к реке. Цветов уже нет, но маленький пруд обложен гранитной плиткой, вокруг свежих саженцев пробивается трава.

— Если сад есть, то его надо держать. Иначе это было бы, как вот у соседа, — он показывает на заросший участок брата за забором. — Вот интересная сосна, там я буду делать зону отдыха.

Он окидывает дом и сад хозяйским взглядом, от которого не спрячешь никакой беспорядок.

— У вас там осталось что-то от того времени, когда здесь жил Бунин?

— Ничего, — пожимает плечами бизнесмен. — Делали ремонт — выбросили печи. Современный дом. Тем более Бунины жили в деревянной части дома, которую потом подняли на каменный этаж. Сейчас там живет брат.

Владимир Трегуб встречает меня на улице. В руке у него портфель и папка с семейным архивом. Он спешит на заседание волейбольного клуба Воронежского университета. «Я что угодно бы мог отменить, но волейбол — это святое», — извиняется доцент.

— В 1913 году мой прадед Сергей Антонович Петровский купил этот дом. Это был не первый его дом. Я думаю, чтобы развлекаться после ипподрома — до ипподрома можно было пешком дойти. Тогда это называлось «улица Бег».

Жизнь родоначальника была перемолота революцией и ее последствиями. Сначала его привлекали за участие в кружке семинаристов, собиравшемся взорвать ни много ни мало квартиру ректора семинарии. Копии донесений царской полиции хранятся в семейном архиве. А в 1931-м его арестовало ОГПУ.

— Прадед проходил по «делу краеведов», по которому сгинуло много воронежской интеллигенции. Незадолго до ареста ему предлагали стать стукачом, но он отказался: мол, старый человек, все время дома, не могу доносить властям, — рассказывает Владимир. — Возможно, это и стало причиной ареста.

— Почему же революционное прошлое ему не зачлось?

— А при советской власти не было панацеи. Ничем не закроешься. Было страшно. Мать и ее брат уехали учиться в Москву и там молчали — боялись, что узнают про отца.

В 1936-м прадеда выпустили. Но через год, в 1937-м, арестовали деда. Юрист Митрофан Гаек в начале 30-х отказался от места прокурора, сказав, что не хочет подписывать смертные приговоры. Его обвинили в организации контрреволюционной эсэро-марксистской группы. В архиве семьи два свидетельства о смерти деда. От 1956 года, где сказано, что он умер 12 апреля 1942 года от дистрофии. И от 1994-го: причина смерти — расстрел 28 октября 1937-го.

В 1942 году Воронеж был оккупирован. Дом захватили немцы. Депутат Петровский остался один, ослепший, с попугаем на плече. Умер он 6 февраля 1944-го. Где его могила, неизвестно.

— Как же вам удалось сохранить дом? — спрашиваю я у Виктора Трегуба.

— Во время войны его занимали немцы. Отец был эвакуирован в Пермь, работал на заводе. Как мне рассказывали, я родился и жил в чемодане. А потом, когда немцы ушли, дом заселили военные. И наша бабка жила в комнатушке — у меня там теперь ванная. В 5 лет меня сюда привезли. Военных постепенно расселяли, и квартиры освобождались. Лет тридцать мы заселялись в свою собственность. У меня было две комнатки — мать когда-то подарила. А теперь вот — этаж.

История противоречива: воронежская общественность 20 лет боролась за то, чтобы дом случайно не снесли, и на фасаде появилась табличка: «Здесь родился писатель Иван Бунин». Это спасло дом в 70-е, когда шла массовая застройка.

Краеведы надеялись, что здесь появится музей писателя. Однако владельцы были против. Долго воевали. Последний раз всплеск интереса к дому-музею был зафиксирован 15 лет назад. И тогда брат-физик сказал: «Хорошо, только я буду учредителем», и предложения прекратились.

— А как вы относились к идее сделать здесь музей? — спрашиваю я у брата-бизнесмена.

— Абсолютно отрицательно. Ведь это надуманный музей. Вещей нет. То есть были. Но не бунинские. Правда, интересные. Этим занимался брат бабки, Владимир Сергеевич Петровский. Он был белым офицером, защищал Зимний. Ну, потом революция, он ушел к Буденному, там воевал… Он понимал в искусстве и, начиная с революционных времен, скупал вещи за бесценок. Его первая коллекция фарфора стоила сумасшедших денег. Все вывезли немцы. А он отсидел 10 лет в лагерях, приехал с одним железным стулом и начал по новой — страсть есть страсть. Он мне говорил: «Слушай, стол продается — дубовый, львиные лапы, потрясающие мастера! Купи себе! Всего 50 рублей!» Вещи у него были уникальные. Напольная ваза времен Наполеона… А потом он перессорился с бабкой и, умирая, завещал свою долю домовладения краеведческому музею. И вся коллекция исчезла в недрах воронежской культуры. Совершенно удивительная мебель, черепаха, бронзой отделанная… Я потом ее увидел в кабинете у директора музея.

Теперь понятно, откуда у него любовь к элитной мебели. На всякий случай спрашиваю:

— А кризис на вашем бизнесе сказался?

— Конечно. Но мы давно ушли в элитную мебель, посчитав, что богатые будут всегда.

— Тем более что по сравнению с 1917 годом это не кризис.

— Конечно, — хохочет он, — какой же это кризис? Так, баловство!

У его брата Владимира двое сыновей. Сын-первоклассник мечтает стать президентом. Сын-пятикурсник собирается вступить в единственную российскую партию. Зачем? Так других же нет. В Думе после выборов осталось одно «Едро», а в Воронеже и до выборов все партии были как то вино — из одной бочки.

— Вы иногда сравниваете эти две Думы: ту, в которой заседал Петровский, и ту, которая сейчас? — интересуюсь я у него.

— И абсолютно не в пользу ни той ни другой! — отрезает физик. — Про нашу Думу я вообще говорить не хочу. Про ту тоже. Раз допустили этот бардак, значит, работали плохо. Но они хотя бы были высокообразованные.

Его любимая книга — «Скотный двор» Оруэлла.

Братья не дружат, но думают одинаково.

— Как вы думаете, предстоят нам еще революции? — спрашиваю я у Виктора.

— Хотелось бы, чтобы не было. Избави бог! Я думаю, что будет эволюция. Постепенно общество переродится, и те Шариковы, которые когда-то взяли власть…

— Они уже исчезли?

— Нет. У них дети родились.

Братья посчитали: их семья живет в этом доме уже 95 лет. И собирается жить еще столько же, вне зависимости от войн и революций.

— У нас красивый градусник с орлом висел снаружи на стене. Там большая колба была с красным веществом. Женька и Сашка Князев ее сняли и разбили: думали, спирт. Оказалось, какая-то гадость вонючая — зря вещь загубили.
— А еще барометр был.  Так его тоже раскурочили, золоченую рыбку оторвали. Его Танька Гусева утащила
«Один юноша, сын “нового русского”, мне сказал: “Ваши предки сами виноваты, что они так легко все отдали. Мы свое уже так просто не отдадим”. И я понимаю, что он имеет в виду. Вы же видели, какой высоты железные заборы они построили вокруг своих домов»
Настоящие «новорусские» обращались за помощью к соседям по дому единственный раз — когда хотели поставить железные ворота на въезде во двор.  Но вскоре их пришлось убрать: кто-то все время ломал замок. «Полурусский» корпус привычно грешит на тетю Соню, «новорусский» — на несознательную бедноту в целом
— Как вы думаете, предстоят нам еще революции? — спрашиваю я у Виктора.
— Хотелось бы, чтобы не было. Избави бог! Я думаю, что будет эволюция. Постепенно общество переродится, и те Шариковы, которые когда-то взяли власть…
— Они уже исчезли?
— Нет. У них дети родились


Фотографии для «РР»: Федор Савинцев, Татьяна Плотникова, Арсений Несходимов;  из личного архива Жанны Потравко; InterfoTo/Photas; Hulton-Deutsch Collection/CORBIS/Fotosa.ru