Человек-буйвол

Через несколько дней после того, как тайский фильм «Дядя Бунми, который может вспомнить свои прошлые жизни» получил «Золотую пальмовую ветвь» Каннского кинофестиваля, европейцы и американцы научились без запинки произносить имя Апичатпонг Вирасетакун. Некогда после громких фестивальных триумфов весь мир так же выучил имена иранца Аббаса Киаростами и финна Аки Каурисмяки. Впрочем, нынешний каннский триумфатор предпочитает, чтобы его называли просто Джо

В

узких кругах Джо давно считается главным режиссером XXI века. Его предыдущая картина «Синдромы и век» возглавила список лучших фильмов нулевых, составленный мировым сообществом кинокритиков.

Нынешний Каннский фестиваль лишь окончательно канонизировал его искусство, уже в мировом масштабе.

«Дядя Бунми» — история об умирании и переходе человека в некое иное состояние. Сам режиссер в смерти не видит ничего трагического. Картинка, стилизованная под сновидение, медитативность и полное отсутствие сюжета делают этот фильм уникальным: его невозможно ни пересказать, ни рационализировать.

Джо сравнивает свой кинематограф с черной магией. Он и впрямь вводит зрителя в определенное гипнотическое состояние, заставляя его как будто бы вспомнить собственные прошлые жизни, почувствовать себя умирающим человеком, призраком, говорящей обезьяной.

Ваши фильмы и на фильмы-то не похожи. Как бы вы сами их описали?

Я делаю очень личное кино, снимаю для себя. Это мой способ общения с миром. Не имею ничего против массового кинематографа, но мне кажется, сегодня зритель хочет какого-то более интимного, личного контакта с фильмом и его автором.

А еще я стремлюсь быть честным по отношению к самому кино. Все время себя спрашиваю: а можно ли выразить то, что я выражаю на экране, другими средствами — текстом или просто в разговоре? Если можно — значит, это уже не кино. Если то, что меня волнует, я могу описать словами в книге, я никогда не буду снимать об этом кино.

То есть более или менее внятных сценариев вы не пишете?

Пишу! Но только для того, чтобы получить деньги на съемки. Для этого на первоначальном этапе приходится все объяснять: что будет происходить в моем фильме, а главное — почему и зачем. Зато потом я все эти объяснения убираю (смеется). В сценарии «Бунми» было много закадрового текста, каких-то пояснений, но в итоге я все это убрал, чтобы добиться абстрактности и тем самым пробудить воображение зрителя.

Объяснение чего бы то ни было — вообще самый сложный момент в моей работе. «Дядя Бунми» состоит из шести сцен, и у каждой свой собственный стиль, своя интонация, операторская и актерская, везде разное освещение. Одним и тем же актерам нужно быть и естественными, и неестественными — все это непросто.

Но структура ваших фильмов продумана заранее?

Нет, многое не продумано. Сами съемки очень сильно влияют на итоговый результат. После съемок кто-нибудь из группы может рассказать мне какую-нибудь историю из своей жизни, и она изменит сценарий. У моих фильмов нет твердой формы. Например, финал «Дяди Бунми» с раздвоением героев, когда у каждого из них появляется двойник, возник в самый последний момент, совершенно спонтанно.

Действие фильма происходит в Северо-Восточной провинции Таиланда. Для вас это неслучайное место. Что в нем особенного?

Я вырос в этих краях. Жизнь там суровая и немного первобытная, оторванная от цивилизации. Климат сухой и не особенно благоприятный для земледелия, которым занимаются местные жители. Поэтому оттуда уезжают в поисках лучшей доли — едут в Бангкок или на Пхукет, где можно хоть что-то заработать. Но мои родители, идеалисты и большие смельчаки, совершили обратное движение: они уехали из Бангкока в провинцию. Они были врачами и могли, в общем-то, работать где угодно, но выбрали именно эти места, дикие, плохо приспособленные для нормальной жизни. Помню, там был один госпиталь, где они работали, один храм, а потом появилась пара кинотеатров. Все остальное — лес. Эта местность совершенно не исследована, не запечатлена нигде. Мне кажется, если показать фильм о северо-востоке Таиланда жителям Бангкока, они вообще ничего не поймут.

 pic_text1

Запечатлеть то, что еще не запечатлено, — ваша цель?

Да, конечно, в этом один из смыслов Primitive Project, посвященного северо-восточному Таиланду (помимо «Дяди Бунми» в этот проект входят короткометражка, инсталляция и серия фотографий. — «РР»). Меня вообще интересует тема исчезновения, вымирания и истребления отдельных традиций, голосов, культур, определенного типа людей. Или, например, исчезновение старого тайского кино, которое я в детстве, в 70-е, смотрел по телевизору. Все эти старые спецэффекты, устаревший актерский стиль, то, как там легко уживаются люди, призраки и умеющие разговаривать животные, — все это я хотел возродить в «Дяде Бунми». Меня поражает, как быстро и неотвратимо от нас отчуждается наше собственное прошлое, как стираются наши воспоминания.

Почему, по-вашему, это происходит?

В большинстве случаев это естественные, природные и поэтому неподконтрольные нам процессы. Но часто за всем этим стоит политика, то есть совершенно сознательные меры конкретных людей. Взять тех же тайских мигрантов, покидающих Северо-Восток и пытающихся найти работу в Бангкоке: это очень бедные люди, а в Таиланде бедных презирают, они никому не нужны. Или государственные меры по отношению к мигрантам из Лаоса или Камбоджи, которым запрещено, например, иметь сотовые телефоны, хотя на мигрантов из других стран эти ограничения не распространяются.

В этом причины нынешних беспорядков в Таиланде?

У нас сейчас идет классовая война, очень сложная, потому что это уже не только бедные, которые борются за свои права и выходят на демонстрации в красных майках. В нее уже вовлечены и политики, и олигархи; это война за власть.

Вы говорите, что многие маленькие культуры и сообщества сейчас умирают — сами по себе или потому, что им не дают спокойно существовать. А как же учение о реинкарнации, которое вы используете в своем кино, разве оно не вселяет в вас надежду?

Я не особенно верю в то, что человек после смерти опять рождается человеком. Скорее, я верю в миграцию душ между людьми и животными, животными и растениями, людьми и растениями. А еще я верю в призраков. Для меня это совершенно естественная вещь. Реинкарнация возможна, и когда-нибудь у нее появится научное обоснование. Мы все еще не очень хорошо знаем, как работает наш разум. Но я верю в силу медитации, которая может многое открыть нам о мире и о нас самих, и считаю, что медитация — это наука. У нас же есть Эйнштейн с его теорией относительности, и есть теория тяготения. Может быть, следующим шагом будет теория антигравитации? И уже потом, возможно, появится научное объяснение разума?

И что же лично вы узнали о мире благодаря медитации?

Ой, тут нужен Дэвид Линч, чтобы разобраться (смеется). Я еще слишком неопытен в этом деле, чтобы что-то рационализировать. То, что открывает мой разум, — это пока какой-то хаос.

А каким животным вы были в прежней жизни?

Никогда не думал об этом. Буйволом!

И призраков видели?

Видел. Например, как-то я был в Париже, и мне ночью явилась женщина, вся в белом, почти прозрачная. Она проплыла рядом с моей кроватью, и я спросил ее по-английски: «Что вы здесь делаете?» Но она уже исчезла, прямо как в кино.

В старом кино? Вы упомянули старые тайские фильмы — чем они вас привлекают?

Меня прельщает их наивность, простота или, если хотите, невинность. И я тоже к этому стремлюсь. Голливудские или просто коммерческие фильмы с каждым годом, с каждым месяцем становятся все сложнее: монтаж, звук, ритм, композиция… Конечно, если бы я впервые посмот­рел старые тайские фильмы сейчас, они показались бы мне каким-то мусором. Но они хранят память о моем детстве, когда я получал от такого кино огромное удовольствие.

Смерть, а также взаимоотношения смерти и детства — это очень сложная и тяжелая тема. Но мне хотелось сделать максимально простой фильм о смерти. Когда ты умираешь или стареешь, твои воспоминания не исчезают, а память не угасает. Наоборот, и то и другое невероятно обостряется: воспоминания становятся такими же яркими и живыми, как в детстве. Я всегда вспоминаю Пруста, который написал все эти неподъемные тома всего лишь о своих детских воспоминаниях. И в старости, и в детстве нас притягивает неизвестность: неизвестность предстоящей жизни или предстоящей смерти и жизни после смерти. И в этот момент мы становимся очень любопытными.

 pic_text2

Вы религиозны? Как вы относитесь к буддизму?

Я не религиозный человек, и я не считаю себя буддистом. Но я исповедую один из принципов буддизма: будь любопытным. Мне нравится, что буддизм не заставляет верить. Наоборот, он говорит: не верь, если тебе кто-то велит верить, будь то твой отец, учитель или кто-нибудь другой. К вере нужно прийти самому.

Вы также снимаете видео и делаете инсталляции для галерей и музеев. Есть ли для вас разница между кино и другим современным искусством?

Да, это разные виды животных! И воспринимаем мы их по-разному. Галерейное искусство более спонтанно, у него своя жизнь. Вы заходите в галерею, проходите мимо — и у вас изначально больше свободы суждения. Вы с инсталляцией как два тигра, которые ходят друг вокруг друга и гадают, кто нападет первым и нападет ли вообще. Кино не так демократично: вы просто сидите в зале, как загипнотизированный, как зомби.

Как вы находите деньги на свои фильмы?

Все труднее и труднее, поэтому в производстве «Дяди Бунми» участвовали пять стран. Это деньги из разных государственных фондов.

Но вы ведь уже знамениты, неужели это не помогает?

На самом деле не всегда. Фонды как раз призваны поддерживать молодых и совсем неизвестных. А тут они говорят: «Ага, у тебя и так уже есть признание, поэтому уступи дорогу другим!»

В Таиланде есть аудитория для ваших фильмов?

Да, но очень маленькая. Для этого фильма ее хватит, наверное, на два сеанса.

Всего?

Может, и больше, но для этого надо заниматься промоушеном, пробиваться сквозь преграды цензуры, а это дико сложно, мне уже хватило этого, когда я выпускал свой предыдущий фильм («Синдромы и век». — «РР»). Больше всего зрителей мои фильмы собирают во Франции и, что неожиданно, в Португалии — именно эта страна первой покупает все мои новые картины.

Вы не собираетесь показать «Дядю Бунми» в родной деревне?

Проблема в том, что его там негде показывать. В Таиланде нет артхаусных кинотеатров, есть только попкорновые мультиплексы, которые не предназначены для такого кино. Я бы сам не согласился показывать там свои фильмы. У меня есть мечта — построить артхаусный кинотеатр в тех местах, где я вырос и где снимался «Дядя Бунми».

А на что вы живете, чем зарабатываете на хлеб?

Живу за счет продажи своих арт-работ через галереи. А на кино я всегда деньги теряю. Кстати, часть заработанного на продаже моих работ в галереях я и вкладываю в съемки.

Вы потрясающе работаете со временем, у ваших фильмов уникальный ритм. У вас есть какая-то собственная концепция времени?

Она проявляется в последнем эпизоде «Дяди Бунми», когда время расщепляется на два потока. Я предполагаю, что одновременно существуют разные реальности, которые и взаимодействуют, и не взаимодействуют друг с другом.

Звучит… странно.

Вообще-то в этом нет ничего метафизического. У каждого из нас есть другая жизнь, и не одна. Просто мы слишком привязаны к своей социальной идентичности. Например, в Таиланде вообще и в тайском кино в частности монахи не должны выходить за пределы храма и уж тем более находиться рядом с женщинами. Но я показываю монаха среди женщин и не в храме — и для него это момент смены идентичности. Он снимает монашескую одежду и как бы сбрасывает себя одну кожу, под которой у него есть совершенно другая.

В Таиланде есть и такая традиция: если кто-то из ваших близких умирает, вы бреете голову и на время становитесь монахом. И я сделал то же самое, когда умер мой отец. И это тоже была трансформация: внутри одной жизни я как бы нашел другую.

Показывая такие раздвоения, вы идете против государст­венной цензуры?

Да, все сцены с монахами в моих фильмах всегда вызывали протесты и недовольство консерваторов. Даже когда я просто показал монаха с гитарой (в фильме «Синдромы и век». — «РР»). Хотя почти все они так и живут.

А что еще нельзя показывать в тайском кино?

Нельзя делать фильмы, которые будут хоть как-то подрывать стабильность в стране. Нельзя снимать про южных сепаратистов. Нам нужно время, чтобы кино превратилось в инструмент освобождения. Пока в Таиланде вообще нет культуры кино, нет синематек.

Действие всех ваших фильмов происходит в джунглях. Что они для вас символизируют?

Я люблю джунгли, потому что когда-то они были нашим домом. У меня ощущение, что я когда-то там жил. Джунгли для меня — это последний ареал свободы. Во всех других местах нам приходится считаться с социальными кодами, одеваться и вести себя соответственно. А в джунглях можно быть голым, там никто за тобой не наблюдает, там нет никаких правил. И нет самой идеи, что что-то в принципе может быть неправильным.

Фото: Nicolas Guerin/corbis/fotosa.ru; ap; wireimage/photas; corbis/fotosa.ru; REUTERS; epa