- «Эксперт» №18 (752) /
- 09 май 2011, 00:00
Вперед, к Гоголю!
Михаил Шишкин родился в 1961 году в Москве. По окончании романо-германского факультета Московского государственного педагогического института работал в журнале «Ровесник», затем преподавал иностранные языки в школе, а в 1995-м с женой, швейцарской слависткой, переехал в Цюрих.
Первый роман Шишкина «Всех ожидает одна ночь» (недавно переиздан под названием «Записки Ларионова»), появившийся в журнале «Знамя» в 1993 году, принес автору репутацию тонкого стилиста. Вышедший шестью годами позже роман «Взятие Измаила» (премия «Русский Букер») эту репутацию укрепил, однако стал поводом для обвинений прозаика в этической неразборчивости, спекуляции на читательских чувствах и даже русофобии. Скандалом сопровождался и выход следующего романа Шишкина — «Венерин волос», где рецензенты обнаружили почти дословные заимствования из воспоминаний Веры Пановой. Это, впрочем, не помешало книге получить восторженную прессу, а автору — стать лауреатом таких престижных премий, как «Национальный бестселлер» и «Большая книга». Она, несмотря на отмеченные всеми критиками сложность композиции и прихотливость сюжета, вышла в лидеры продаж, а поставленный по ней режиссером Евгением Каменьковичем в Мастерской Петра Фоменко спектакль «Самое важное» стал одним из главных событий театрального сезона.
Последний на сегодняшний день роман Шишкина «Письмовник», вышедший в 2010 году, по всей видимости, тоже не останется без наград. Это история двух влюбленных, девушки Саши и юноши Володи, превращающаяся в притчу о вечном поединке любви и смерти. Володю призывают в позднесоветскую армию, которая отправляется (фирменный шишкинский ход со смешением времен) в Китай начала XX века подавлять Боксерское восстание. Там Володя гибнет — однако «Поднебесная потому и Поднебесная, что в ней умирают, но продолжают жить дальше». И потому бодрая похоронка сообщает безутешным родителям: «Ваш сын погиб, но он жив и здоров», а мертвый писарь делает запись о собственной смерти и продолжает писать письма девушке, оставшейся в другом времени и пространстве. И она ему отвечает, рассказывая о неудачном замужестве, выкидыше, смерти родных… Кстати, спектакль по «Письмовнику» сейчас репетируют во МХТ имени Чехова, а премьера ожидается уже в октябре этого года.
Накануне оглашения шорт-листа литературной премии «Большая книга» Михаил Шишкин рассказал «Эксперту» о премиях, критиках, аде и любви.
— Михаил, я хорошо помню свои ощущения по прочтении «Взятия Измаила»: «Какая проза, жаль, что она никогда не станет хоть сколько-то популярной». Когда вы поняли, что ситуация изменилась, что вы не писатель для немногих, а один из самых востребованных современных русских прозаиков?
— А я хорошо помню свои ощущения по написании «Взятия Измаила»: «Какая проза! Жаль, если ее некому будет оценить…» А если серьезно, то писатель начинается с того, что принимает для себя самое важное решение: никаких компромиссов. Нельзя ни на кого настраиваться. Нельзя никому доверять — ни другу, ни читателю. Хочешь нравиться — иди в ногу с ротой. Но если знаешь, что идти нужно не в ногу и совсем в другом направлении, то тебе никто не помешает это сделать. И не поможет, конечно. Просто может так случиться, что никто за тобой не пойдет. Так и будешь шагать в ногу с самим собой в одиночестве.
Когда я писал «Измаил», рота топала к широким читательским массам за знаменосцем Фандориным, а я знал, что идти нужно к Акакию Акакиевичу. Просто дорога к нему затерялась, заросла словесным чертополохом. И нужно найти ее заново.
Русская литература несколько поколений в XX веке просидела за колючей проволокой и пропустила все достижения западной прозы, которая проходила естественное развитие — там писателям языки не рвали. А тут из совка да в рынок. Но идти русскому писателю завещано не на рынок, а к той шинели, из которой, как известно, все мы вышли и которая согревает и героя, и читателей Божьим теплом. И дорога туда в XXI веке лежит через опыт лучших западных мастеров прозы, не пережеванный отечественной «пацанской» литературой.
То, что читатель у меня есть — или будет, — я никогда не сомневался. Но между мной и им устроился книгопродавец, придавил страну своим задом. Сколько замечательных книг выпускаются в Москве и, кроме пары столичных магазинов, никуда не доходят! С моими книгами могло произойти то же самое.
— А был какой-то «внешний» момент, сыгравший решающую роль в том, что ваш читатель с вами все-таки встретился, — «Букер», «Нацбест», «Большая книга», переход из «Вагриуса» в АСТ?
— Не думаю, что здесь сыграли роль премии, или критики, или издательства. Мне кажется, «внешним» моментом оказался момент «внутренний» — прочитавшие «Измаил» или «Венерин волос» говорили своим друзьям: «Это нужно обязательно прочитать!» Ведь всегда хочется поделиться своей радостью. Я же писал, потому что хотел поделиться с кем-то радостью от слова, а это заражает.
— Ожидали ли вы после публикации «Взятия Измаила» и особенно после получения романом Букеровской премии такой реакции критиков на вашу швейцарскую «прописку»: это, мол, «духовное капитулянтство», нельзя, сидя в сытой Швейцарии, рассуждать в таком тоне о российской истории?
— Что это — глупость? Зависть? Общая примитивность отечественного сознания? Причем те же критики, которые меня сперва поливали помоями, потом стали набиваться ко мне чуть ли не в друзья. Только в России место проживания автора может служить аргументом в литературных разборках! Здесь все еще царит окопная ментальность. Мир давно уже изменился, границы исчезли, а эти «критики» все еще продолжают жить за невидимой колючей проволокой и талдычат о какой-то моей эмиграции. Само понятие эмиграции давным-давно ушло в прошлое, как телеграф или паровоз. Люди в XXI веке живут везде, по все стороны границ, и я давно живу везде. А они живут в прошлом. И из России, кстати говоря, я никогда не эмигрировал, у меня московская прописка, квартира, а в последние годы я и вовсе провожу в Москве больше времени, чем в Цюрихе, который когда-то вошел в мою жизнь по семейным обстоятельствам. И к литературе все это не имеет никакого отношения.
— А вообще вам интересно то, что пишут о ваших произведениях? Были ли какие-то отзывы, которые оказались вам полезны?
— Когда-то, по молодости, все было интересно и важно, и хвала и хула. Разумеется, погромные рецензии огорчали, восторженные радовали. Потом, со временем, погромщики или замолчали, или переметнулись. Вряд ли можно говорить о какой-то конкретной пользе. А теперь вот читаю про себя научные монографии и понимаю, что польза от тех критических отзывов, пусть самых глупых или идеологически хамских, все-таки была. Те эмоциональные отклики делали меня бесконечно живым, а этот беспристрастный научный стиль досрочно превращает меня в мрамор. Не знаю, что хуже. Самое правильное — вообще ничего про себя не читать. Настоящий писатель сам все про себя знает.
— В «Венерином волосе» вы использовали для дневников героини фрагменты мемуаров Веры Пановой, и это вызвало скандал. В «Письмовнике», по наблюдению одного из рецензентов, Боксерское восстание описывается с опорой на книгу современника и очевидца тех событий Дмитрия Янчевецкого…
— И что? Скандала нет? Ну, значит, поумнели. Скандалисты тогда заметили фрагменты мемуаров Веры Пановой и не заметили фрагментов сотни других воспоминаний и дневников. Для «Письмовника» я нашел все, что было опубликовано о Боксерском восстании, и даже то, что опубликовано не было, например уникальные письма из Китая немецкого военного врача, которые я обнаружил в архиве Исторического музея в Берлине. Эту войну в России не жаловали ни при каком режиме, так что дневники и мемуары русских солдат и офицеров, опубликованные в 1902–1904 годах, практически не переиздавались, за редкими исключениями. Вот переиздали недавно Янчевецкого, поэтому вы о нем знаете.
Помню, как я проводил тогда осенний семестр в Америке, преподавал в университете Washington & Lee в вирджинских лесах, просматривал собранную библиографию и думал, что придется из-за этих книг ехать в Москву и сидеть в Ленинке. От одних воспоминаний о ее вонючих туалетах бросало в дрожь. Но все эти уникальные издания нашлись в Америке, в разных университетских книгохранилищах. Снимаю шляпу перед ее библиотечной системой! Меньше чем за неделю через Interlibrary loan — то, что в России называется межбиблиотечный абонемент, — мне прислали все эти книги, и они стопками высились у меня на столе. Про ту войну я ничего придумывать не хотел. То, что вы прочитали в «Письмовнике», нельзя придумать. Я просто возвращаю слова и жизнь тем давно умершим людям.
— А почему ад оказывается именно в Китае?
— Ад не в Китае, он везде, где мы. Подавление Боксерского восстания — метафора. Символ прошедших и будущих войн. Мой герой пишет: «Оставалось только выбрать себе войну». Почему бы и не Китай?
Глобальных войн уже не будет, но сильные всегда будут в каком-нибудь уголке земли бомбами учить слабых гуманности и цивилизованности. Тогда крепыши из России, Америки, Германии, Японии и других развитых стран мочили китайцев. Теперь мочат Ливию. Завтра придет очередь еще кого-то. Завтра всегда будет война. А в России тем более — не в Чечне, так в Грузии, не в Грузии, так в Абхазии, или в Крыму, или в Москве. Мы, русские, мастера по части создания ада. Сами знаете.
— Вы согласны, что «Письмовник» проще предыдущих ваших текстов?
— Простота здесь, наверно, не совсем точное понятие. Там не все так просто. Я бы сказал — внятность. В этой книге мне удалось внятно сказать то, что я хотел сказать. Но к этой внятности я шел через все мои тексты и годы.
— Мне кажется, что в «Письмовнике» меньше «лингвистического тоталитаризма», чем в предыдущих романах. Язык здесь не единственная реальность, а скорее мостик к тому, что за текстом, — к «чувствам добрым», к любви. Оправданно ли такое ощущение?
— Ну, раз вы так ощущаете, значит, оправданно. Язык сам по себе — это ведь не реальность, а лишь способ проявления реального, «заязычного». Всему действительно важному (пониманию, любви, смерти) слова вовсе не нужны, наоборот, только мешают. Вот мы, реальные, отбрасываем тень — но разве тень может выразить нас? Тень — это что-то плоское, невыразительное. Так и всё внесловесное отбрасывает тени — слова. Но разве любое слово, самое замечательное и замызганное, например «любовь», может выразить хоть малую часть того, что мы испытываем? Нет, конечно. Тень — она и есть тень. Словесное само по себе обречено на невозможность что-то выразить, объяснить. Но при этом возможно искусство тени: вот мы приходим в театр теней и начинаем переживать за них, как за живых. И вот проза — это такой театр теней. Проза — привилегия делать мертвое живым. Нужно только знать, как правильно расставить буквы.


















Необходимо зарегистрироваться или авторизоваться, чтобы оставить комментарий.
Пока еще не было оставлено ни одного комментария
Пока еще не оставлено ни одного комментария