Мама наглядная

Марина Ахмедова
обозреватель журнала «Эксперт»
2 февраля 2012, 00:00

В ночь с 19 на 20 января на потайной квартире в городе Санкт-Петербурге в семье активистов арт-группы «Война» Олега Воротникова (Вор) и Натальи Сокол (Коза) родилась девочка по имени Мама. Полное имя — Мама Ненаглядная. Единственным журналистом, которого радикальные художники пустили в эту ночь к себе в квартиру, стала корреспондент «РР». В прошлом году мы публиковали довольно жесткое интервью с «Войной», поэтому Коза и Вор точно знали: ничего хорошего мы о них и в этот раз не напишем

Фото: группа «Война»

***

Мама спит. На плите кипят в кастрюле кислые щи. Кошки свернулись клубочком на лавках. На столе чашки с недопитым чаем. На веревках сушится белье. В доме тихо.

— Будет классно, если они ее арестуют, — говорит Воротников про Козу и почесывается, глядя в ноутбук. — Но, скорее всего, зассут.

В коридоре за кухней тазик, в котором только что отмокала плацента. Теперь она вместе с пуповиной в морозилке. Утром Воротников предлагал кусочек Лене Е…нутому, но тот не захотел. Теперь он хочет съесть ее вместе со мной. Но я тоже отказываюсь.

— Ладно, ее все равно семь дней надо выдерживать, — вздыхает он.

В это самое время в Дзержинском районном суде Санкт-Петербурга проходит заседание по делу Натальи Сокол. Решается вопрос о ее аресте. Воротников уже заочно арестован, осталось только его найти. Встретив меня на остановке, он первым делом спросил:

— Телефон отключила?

— Да, — продемонстрировала я выключенный телефон.

— Ты аккумулятор не вынула! — возмутился он.

Я сразу вынула аккумулятор, но всю дорогу до дома он пилил меня за непрофессионализм, скрипя по снегу сильно драными кроссовками и приговаривая, что от журналистов «РР» ничего другого ожидать не приходится.

Во всем доме атмосфера расслабленности, словно дом поднатужился и выдохнул, — то ли от кошачьего мурчания, то ли от знания, что здесь только что родился ребенок. А может, оттого, что ушла повитуха — шумная «толстая православная женщина».

— Режем пуповину — и я ухожу, — заявила она. — На меня давит ваша энергетика.

Воротников подошел к ней и обнял. Она назвала Воротникова ангелом. Но это было еще до объятий.

Сейчас ангел Воротников сидит в трусах за столом, чешет сальную голову, называет себя великим русским художником, роется в интернете и рассказывает о том, как повитуха час грузила его историей о том, что каждый щелчок фотоаппарата отнимает три минуты жизни, поэтому ребенка фотографировать нельзя. Потом ангел встал и обнял повитуху. Та поняла: денег не будет.

— Это — единственное, что я ей могу дать, — комментирует Воротников. — Для нее это было как поцелуй Иуды.

Повитуху нашли с шестой попытки. До этого попадались «немягкие варианты», требовавшие начинать посещать их занятия за несколько лет до зачатия. А эта всего лишь поставила в ванной иконы, попросила Козу «открыть крышечку» в голове, пропустить через себя «золотой и пурпурный столбы», а через матку — лотос. «Папа, тужься, — взывала она из ванной. — Папа, какай!»

— Довольно вульгарные теории, — говорит об этом Воротников. — Главное — этому не противиться.

Повитуха ничего не знала о существовании арт-группы «Война» и тем более о том, что ее активисты не пользуются деньгами. Она до последнего была уверена, что ей заплатят.

Перед тем как перерезать пуповину, Воротников положил ребенка себе на грудь.

— Это не православные замуты, — объясняет он. — Первые двое суток ребенка надо держать на коже, сменяя друг друга. Так он поймет, как надо себя в жизни вести.

Перерезая пуповину, Воротников сказал: «Довольно твердая вещь. И  непонятно, почему не больно».

— А тебя кто держал на коже? — спрашиваю я его.

— Меня было поздно класть, я сам начал себя воспитывать в четырнадцать лет. Меня моя жизнь не устраивала, и я должен был из нее выбраться наиболее быстрым способом.

Я прислушиваюсь, стараясь уловить в соседней комнате дыхание Мамы. Интересно, что она сделает через четырнадцать лет, когда ей захочется вырваться из окружения своих родителей «наиболее быст­рым способом»? Но пока Олегу и в голову не приходит, что она может этого захотеть.

— Я учился в лучшем заведении области, но довольно быстро и там стал самым лучшим. — Воротников продолжает писать вслух свою биографию. — Я хорошо писал стихи, хорошо рисовал, хорошо играл в волейбол. Я не признавал за поэтов каких-нибудь Блоков и Есениных. Я до многого в своем городе сам дошел. Сначала мы сами изобрели дадаизм — направление в искусстве начала XX века. Был такой Марсель Душан, он придумал «реди-мейд». Это когда человек приносит что-то найденное, готовое, ну вот, например, эту банку с яблочными огрызками, и говорит: это — искусство. Один и тот же объект может быть не искусством вне галереи и объектом искусства в галерее. Главное — пространство, space, оно обладает сакральными функциями. Дадаисты устраивали всякие хулиганские выходки, а один из них сделал самый лучший перформанс за всю историю этого жанра — собрал всех своих друзей-дада­истов, которых нельзя было ничем удивить, и сказал: «Я прощаюсь с вами и навсегда от вас уплываю». Он уплыл в лодке. И вроде бы погиб. Но, по моей версии, он вышел за соседним мысом и прожил другую жизнь.

— Почему вам дали «Инновацию»?

— Струсили… Перед мировым сообществом. Очень редко, когда произведение русского искусства становится известным за пределами русской тусовки.

Кажется, у него на все есть своя теория, и в каждой из них он, Олег Воротников, — великий русский художник.

***

Простыня шапочкой закрывает голову Мамы. Пока у нее нет пеленок, но активистка П…да Патрикеевна обещала принести. Мама сложила перед собой морщинистые ручки. Глазки-щелки закрыты и, кажется, никогда не откроются. Коза лежит рядом.

— Задача художника — ставить себя в такие условия, — глухо произносит за моей спиной Воротников. — Хармс называл это «зажечь беду вокруг себя». Все нормально вокруг тебя. Все нормально?! Значит, ты что-то делаешь не так.

Мама хнычет. Сколько уже было рождено до нее, и сколько еще родится, но именно она — один из немногих младенцев, ставших объектом искусства, просто потому, что родилась в пределах space. Ее, как банку, принесли в галерею, перерезав довольно твердую связь со старым миром. Это не ее выбор. Просто она — «реди-мейд».

— Каспер не хочет называть ее Мамой, — сообщает Коза. — Он говорит, что мама — это я.

— Может, мы должны были у Каспера спросить, как ее назвать? — говорит Воротников. — А то мы дали имя сами, поступили эгоистично. Каспер, как будем ее звать?

Каспер, которому два года и девять месяцев, ломает коробку, построенную из конструктора.

— Я ломаю гараж, — говорит он.

— Каспер, как ее зовут? — спрашивает Коза.

— Я ломаю гараж.

— Вот взяли и родили, — произносит Коза с сомнением в голосе. — Никак не могу привыкнуть, что она отдельно от меня. Теперь я знаю, как отключать мозг, рожая. Главное — себя не жалеть. Я теперь понимаю сам процесс: как он идет, что означает схватка, почему ребенок не движется — мешает плодный пузырь. Потом он вдруг прорывается, и в сотню раз увеличивается боль. И ты чувствуешь, что ребенок продвигается. Совсем не надо тужиться, ребенок сам хочет родиться и движется.

— «Активистка арт-группы “Война” не пришла в суд, потому что находилась в роддоме», — читает с экрана ноутбука Воротников. — Агентство «Интерфакс» — это такая желтая х…ня.

Заглядываю в ноутбук. Один из комментариев под новостью о рождении Мамы: «Да, не повезло ей… с мамой».

Коза лежит с новорожденной дочкой на дешевых ситцевых простынях, над ней проволока, перетянутая через комнату, на которой сушатся детские вещи. Есть во всем этом какая-то сила, которая отталкивает меня от этого space. Я понимаю, что ни один из нас ни при каких условиях не смог бы стать здесь объектом искусства. Мы не «реди-мейд». Каждый из нас имеет свой опыт, и мой личный опыт наполняет меня негативом по отношению к Олегу, Козе и их образу жизни. Из нас четверых, пожалуй, только Мама могла бы стать объектом искусства — у нее нет никакого опыта. Но выражение ее сморщенного лица говорит о том, что она даже с закрытыми глазами видит нас насквозь.

— А потом начался самый кошмар. Это когда рождалась головка. — Коза рассказывает о собственных родах, как об акции. — И тут главное — оставаться спокойной, а хочется кричать от боли. Я кричала чуть-чуть, но когда поняла, что уже все, она сейчас родится, я родила ее в полной тишине. И только в этот момент у меня отключился мозг.

— Вы не заплатили повитухе? — спрашиваю я.

— Наивная дама… — отзывается Воротников.

— Мне П…да сказала: только не вздумай расплачиваться с ней едой, — вторит Коза. — А я хотела ей еду предложить. Едой же расплачиваться — это нормально и в наших силах.

Не уточняю, где они возьмут еду. Из предыдущего общения уже уяснила: украдут в супермаркете.

— Значит, вы пригласили ее, зная, что обманываете?

— Как обманываем? — недоумевает Воротников. — Мы дарим новую жизнь.

— Мы никогда не обсуждали с ней вопрос денег. Никто ей ничего не обещал, — говорит Коза.

— Но это подразумевалось, — возражаю я.

— Да, подразумевалось, — отвечает Воротников. — Но она совершила хороший поступок, и он ей зачтется.

— Ей зачтется только тот поступок, который она совершила по доброй воле, — говорю я. — Вы думаете, она пришла бы, знай, что вы ей не заплатите?

— Пришла бы, — говорит Коза.

— Конечно, она бы не пришла, — лениво тянет Воротников. — Но, понимаешь, мы должны человека ставить в хорошее положение, — сидя на стуле, он бьет себя по лбу церковной свечкой. — Одна из задач арт-группы «Война» — ставить людей в хорошее положение.

Коза, в отличие от мужа, идеалистка. Она верит в свои прямолинейные теории. В ее мире живут хорошие люди и плохие люди, с которыми надо бороться, например обливая мочой и сжигая автозаки. В мире Воротникова все сложно и перемешано. Ставя людей в хорошее положение насильно, он хитрит.

***

Все уходят на кухню есть кислые щи без мяса. Я остаюсь с Мамой одна. Сажусь на диван и продеваю палец в ее кулачок. Она шумно дышит, как детеныш тюленя, брошенный на лед. Прикладываю три пальца к ее родничку — мозг бьется. Она родилась в Крещение. Повитуха уже крестила ее святой водой и назвала Марией. С синевой бронзовой патины на щеках она похожа на статуэтку, много веков пролежавшую под землей. Ее лицо в первый день жизни кажется старым. Сейчас ее родители на кухне переписываются с журналистами и читают комментарии к сообщению о ее рождении в новостях.

— Теперь она — самый юный активист арт-группы «Война». — Воротников возвращается в комнату. — Смотри, как быстро Каспер передал свое почетное звание самого юного активиста и политзэка Маме, — говорит он, намекая на то, что беременную Козу неоднократно задерживали на улице и ночью отвозили в отделение милиции. Последний раз Воротникову удалось скрыться на велосипеде, а беременная Коза осталась с Каспером и, пока ее сажали в машину, отбивалась, выкрикивая прохожим номер телефона адвоката группы.

— Нормальный отец должен заботиться о своей семье, — говорю я, когда он плюхается рядом с Мамой на диван. — А ты… лежишь тут в трусах и в ус не дуешь.

— А что я должен делать? — спрашивает Воротников.

— У Мамы нет одежки, — говорю я, и это почему-то звучит как «пойди, укради».

— Сейчас П…да привезет столько одежки, что ты не будешь знать, что с ней делать.

— Ты держал Каспера в подвале… — припоминаю я ему им же рассказанную историю о том, что до самых родов они жили в сыром тесном подвале, в котором «ложились спать здоровыми, а вставали больными».

— Да, Каспер там заболел, его просто рвало, у него обезвоживание началось. Здесь он счастлив, здесь он может бегать. Я и сам понял, как важно, когда в доме можно сделать несколько шагов… Просто сам факт того, что великий русский художник живет в таком п…це… — Последние слова Воротников произносит с грустью, и я вижу, что он и сам не уверен, что является хорошим человеком в хорошем положении.

— У детей должен быть дом, — говорю я, не желая спорить с Воротниковым: мы уже давно друг другу все сказали.

— Они должны все воспринимать как свой дом. Это такая иудейская вещь, ты же знаешь. Жиды. «Под звездным небом бедуины, закрыв глаза и на коне, слагают вольные былины о смутно пережитом дне, — читает он картаво и нараспев. Мама перестает хныкать. — Немного нужно для наитий: кто потерял в песке колчан, кто выменял коня — событий рассеивается туман. И если подлинно поется и полной грудью, наконец, все исчезает — остается пространство, звезды и певец».

Прочтя стих, он в последний раз ударяет себя свечой по лбу и заявляет, что я — вобла и выгляжу на десять лет старше своего возраста.

— А ты некрасивый, с грязной головой, в трусах и никакой не художник, — отвечаю я, беря Маму на руки.

— Целая куча фанатов и поклонников нас любят, — лениво отбрехивается он.

— Я тебя не люблю.

— А мне это неважно, — говорит он, и вдруг произносит то, что я не ожидала услышать, но, видимо, появление новой жизни как-то действует на него: — Мне не нравятся мои акции. — И опускает глаза.

— Чем же они тебе не нравятся?

— Понимаешь, я знаю, какими они должны были бы быть.

— Но художник на практике никогда не может достичь идеала.

— Нет, у нас многие акции выполнялись ровно так, как были задуманы.

— Тогда я не понимаю, чем они тебе не нравятся.

— Понимаешь… они мне безразличны…

— А что ты испытываешь после успешной акции?

— Ну… что мир потом совсем другой… после этого.

— Что-то я не заметила вокруг тебя никаких изменений.

— Они есть. Во-первых, ты сам становишься другим человеком. А во-вторых, это ведь мы сделали то, что сейчас происходит на улицах.

— Ты о протестной активности? Что-то никто ее не связывает с вашим именем.

— Только «Война» это сделала. Больше никто. Мы дали им язык. До этого все было не проговорено. У… Бу… У-бу… — Олег изображает глухонемого. — А они нас сейчас, как обезьяны, копируют. Не понимают, зачем они это делают, но делают.

— Что ты чувствовал, когда рождалась Мама?

— Счастье. Ребенок — источник счастья. Допустим, ты выпьешь три бутылки водки и гарантированно захмелеешь. Ты подойдешь к ребенку и гарантированно получишь счастье.

— Но хмель проходит…

— А ты снова подойдешь. Когда появилась ее голова, настал момент, и я понял, что она не уйдет больше назад, а сейчас появится все тело.

Меня ошеломляет догадка.

— Такое чувство, что ты жалеешь о том, что сам не можешь родить, — небрежно бросаю я, проговаривая ее.

— Да, я чувствую свою незаметность и ненужность, — негромко серьезно отвечает он. — Мужчина — неинтересное создание.

— Неужели Мама для тебя тоже акция? — спрашиваю я, щупая одной рукой ее мягкие косточки. Сейчас еще непонятно, какой она будет. Похожей на Олега? На Козу? Или вообще на Марию?

Воротников выпрямляется.

— Это единственный спорный момент в моей стройной теории.

***

Утром, надев драные кроссовки, он выходил встречать Леню Е…нутого. Леня опоздал на первую электричку, на вторую тоже опоздал. Мороз ударил, как обычно на Крещение. В ожидании Е…нутого Воротников долго гуляет под редкими деревьями, под колючим снегом. За ним бегают дворовые собаки.

— Мама — это тоже акция… — говорит он, но тут же сам себя одергивает: — Нет, ты не можешь так говорить.

И тут же повторяет:

— Мама — более важная акция, потому что она раскрывает пространство для маневра. И ты можешь харкать в ментов с расстояния метра — тебя никто не закроет…

С этой нечетко оформившейся мыслью он, замерзнув, возвращается домой.

Появляется Леня Е…нутый. В руках у него сетка с несколькими картофелинами.

— Мало, — говорю я. — Ты не мог больше своровать?

«Глас в Раме слышен, плач и рыдание и вопль великий; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет».

Воротников читает в интернете комментарии.

— Что они пишут? — спрашивает Коза.

— Они пишут, что ты — плохая мать, — говорю я.

— Я не верю, что я — плохая мать, — отвечает она, сидя на диване. Мама сосет ее грудь. Длинные волосы Козы спадают до пояса. — Я очень хорошая. Очень. И пока мы вместе, у нас все будет хорошо.

— А ты знаешь, какой должна быть хорошая мать?

— Она должна любить.

— Думаешь, этого достаточно?

— Любить, доверять и относиться как к равным.

— «Добавим, они назвали девочку Мамой», — читает Воротников.

— Вас упрекают в том, что вы берете Каспера на свои акции.

— А что, надо, уходя, приковать его к батарее? Мы не расстаемся. Я не могу сказать своему ребенку: «Ты тут сиди, а мы пойдем мочить ментов».

— Может, не надо ходить мочить ментов?

— Но если это нужно делать? — говорит Коза. Таким же тоном можно было произнести «Ближним своим нужно помогать». — Это человеческий долг. Я говорю Касперу: «Я иду мочить ментов. Ты со мной?» Он отвечает: «Да, я с тобой».

— Он маленький и ничего не понимает.

— Как не понимает? Дети понимают все. У него есть выбор.

— Олег, зачем ты читаешь все эти комментарии? Вам не кажется, что рождение ребенка — это ваше личное дело и нельзя впускать в него кого попало?

— Тебя ж впустили, — злорадно бросает он.

— Мы оцениваем это общество по его комментариям, — говорит Коза.

Я хочу сказать, что общество нельзя оценить по нескольким десяткам комментариев в интернете, но молчу, ведь эти комментарии для них, живущих то в подвале, то в домах у знакомых на птичьих правах и лишь делающих вид, что они счастливы, — та самая пуповина, которая связывает их с внешним миром, которому они пытаются навязать свой инструмент для протеста.

— Почему Мама? Почему Ненаглядная?

— Может, нам надо было назвать ее Мариной?

— «Марина» вряд ли вызвала бы скандал в прессе, — отвечаю я.

— Каспер тоже Ненаглядный. Это — новый род людей Ненаглядных.

— Коза, тебе не хочется иметь свой дом?

— На небесах… Но иногда хочется, хотя бы без клопов и крыс. У нас будет семь детей — пять своих и двое приемных.

— Цыган, — дополняет Олег.

— Потому что уже умеют воровать?

— Потому что вольные.

— Мне кажется, скоро я научусь рожать сама, — говорит Коза. — А сегодня мне нужна была профессиональная помощь. Роды — непредсказуемый процесс. А на некоторых рассчитывать нельзя. — Она бросает взгляд на Олега. — Он даже не почитал, как перевязывать пуповину. При этом он говорит: «Не нужно акушерок, рожай сама». Все готов на меня повесить. А то, что я ему прислала по родам, он проигнорировал. — В ее голосе звучит обида. — Когда я изучала технику дыхания, он дышал и ржал над этим.

Коза показывает мне видео, на котором она рожает в ванне. Ее длинные темные волосы мокнут в воде, окрашенной кровью. На бортике ванны икона. На полках у стены банки с эмалью.

— Папа, тужься, — взывает с экрана повитуха, она еще не знает, что ей не заплатят. — Папа, помогай…

Мама бухается в воду между ног Козы.

— Время?! — строго вопрошает повитуха.

— Двадцать три тридцать семь, — отвечает кто-то из-за двери.

— Смогла, — говорит Коза.

***

Воротников снимает футболку, плюхается на диван и кладет Маму себе на кожу.

— Ты можешь поверить, что в животе находится то же самое? — поворачивается он ко мне. — Целый живой человек?

Коза сидит рядом, и у меня появляется чувство, что сейчас великий русский художник действительно чувствует свою ненужность. Что он сейчас готов сесть в лодку и, сказав «Я уплываю от вас навсегда», уйти куда-то за горизонт. Может быть, туда, откуда только что появилась Мама. Но я-то знаю, что Воротников повернет к берегу за соседним мысом и, глазом не моргнув, продолжит прежнюю жизнь. Другим ему не стать — оттого и печален.

— Скоро наука даст и нам, мужчинам, возможность рожать, — говорит он.

Мне отчего-то не хочется, чтобы Мама прямо сейчас взяла что-то от его кожи, и, наверное, поэтому я весь день не спускаю ее с рук: пусть у нее по крайней мере будет выбор — расставаться или нет с предначертанной судьбой, когда беда зажжется вокруг нее.

Мама впервые открывает глаза и обводит ими комнату. На ее сморщенном лице страдание, какое бывает только в первый день жизни. Словно младенец еще помнит, откуда он пришел, и уже знает, куда он попал. Не уверена, что в искусстве есть направление, в котором творение рождает творца, но сейчас Мама Ненаглядная кажется самой взрослой в этой комнате — родившей Олега, Козу, всех анархистов, революционеров, бездомных, непризнанных гениев и художников, умерших в нищете. Во всяком случае она — единственный проект «Войны», появление на свет которого я приветствую.

— У нее так бьется сердце! Она такая горячая, — говорит Воротников и наконец-то смотрит на нее не как на проект.

Мама морщится. Мама плачет.