Пост сдал — пост принял

Михаил Визель
23 декабря 2013, 00:00

Постмодернизм окончательно прирос к стволу русской литературы — и оказался в состоянии давать новые побеги

Рисунок: Сергей Жегло

Вышедший в конце ноября 2013 года новый роман Владимира Сорокина «Теллурия» на некоторое время стал лидером продаж магазина «Москва». Удивляться тут не приходится: Сорокин вот уже несколько лет как сменил почетное, но хлопотное положение концептуалиста на статус живого классика. Удивительно другое: в «Теллурии» не только сильно сглажены крайности ранних романов Сорокина, но и прослеживается влияние другого писателя, ранее считавшегося с ним несопоставимым, — Виктора Пелевина. Но и это, если вдуматься, не так уж странно. Потому что именно Сорокин и Пелевин делили вплоть до нынешнего года звание самых влиятельных русских писателей XXI века.

Подобное категоричное утверждение способно вызывать ярость у литературного критика, никогда не числившего Пелевина по ведомству «настоящей литературы» — и не без оснований. И недоумение у просвещенного читателя, до недавнего времени искренне (и с еще большими на то основаниями) считавшего Сорокина писателем для немногих гурманов-экстремалов. А «главным писателем» числившего в лучшем случае Акунина. Но тем не менее с момента выхода «Generation “П”» (1999) невозможно не отдавать себе отчет: мы долго жили в «мире Пелевина» — с виртуальными симулякрами политиков и олигархов, кризисами и катастрофами, устраиваемыми ради рекламы водки и сигарет, и прочими приметами рубежа девяностых-нулевых. В первую очередь с жестоким кризисом подлинности: в мире Пелевина все автомобили — «угнанные у немецкого бюргера», а все товары известных брендов — поддельные. В этом же мире, хладнокровно сконструированном и тотально стилизованном, жили и герои Акунина — взмывающие с ошеломляющей скоростью по воле случая и по мановению таинственных высших сил по карьерным лестницам, рассудочно чувствующие и разражающиеся в самый неподходящий момент пространными философскими рассуждениями.

Но уже в «ДПП (NN)» (2003) Пелевин, с его особым нюхом, зафиксировал: времена меняются. И прописал это со всей определенностью: «Все чаще на важную стрелку с обеих сторон приезжали люди с погонами, которые как бы в шутку отдавали друг другу честь при встрече — отчего делалось неясно, можно ли вообще называть такое мероприятие стрелкой». В этих словах, которые потом часто цитировали, речь идет как бы про отношения крупного бизнеса и разнообразных «крыш», но на самом деле, конечно, далеко не только про них.

Впрочем, на должном художественном уровне это новое ощущение сумел зафиксировать не Пелевин, а Сорокин в прорывном для себя «Дне опричника» (2006). Эта небольшая повесть резко вывела пятидесятилетнего авангардиста-концептуалиста, до той поры пользовавшегося непререкаемым авторитетом в достаточно узком (и большей частью профессиональном) кругу ревнителей русской словесности, а также, против своей воли, скандальной славой главного жупела для профессиональных патриотов, в число писателей, наиболее адекватно отображающих действительность.

Оскар Уайльд в свое время заметил, что общие места — это состарившиеся парадоксы. Так вот, именно после выхода «Дня опричника» утверждение, что Россия переживает «новое высокотехнологичное Средневековье» — с боярами на «мерседесах» и опричниками «из органов», из парадокса и поэтического образа (возникшего, впрочем, еще в песне Гребенщикова «Древнерусская тоска», 1996) стало общим местом. Над ним и смеяться невозможно, настолько это очевидно. И даже сцена содомской мазохистской оргии в книге не вызывала нареканий — настолько была прозрачна эта метафора.

Под знаком Сорокина

На фоне этого грозного и жизненного памфлета-предупреждения большие романы Пелевина «Empire “V”» (2006) и «t» (2009) были хороши, но откровенно вторичны по отношению к самому же «раннему Пелевину»: опять ищущие смысл жизни пытливые юноши, неожиданные доказательства иллюзорности мира и срывание масок с общества потребления. А искушенные читатели могли обратить внимание и на некоторую зависимость предложенной Пелевиным в «Empire V» игры в вампиров, выведших людей себе на прокорм, от сорокинской «ледяной трилогии»: «Лёд» (2002), «Путь Бро» (2004) и «23000» (2005). Там тоже человечество разделено на бессмысленные «мясные машины» и немногих избранных, которым ледяной молот «разбудил сердце»… Но читателей со столь широким кругом чтения, в который входили бы одновременно и Сорокин, и Пелевин, оказалось в то время, прямо сказать, немного.

Последовавшие у Сорокина за «Днем опричника» сборник «Сахарный Кремль» (2008) и повесть «Метель» (2010) были хороши, но как бы катились по накатанной дороге. Последняя заняла второе место при подведении итогов полугосударственной «Большой книги» в 2011 году (вещь, невозможная для Сорокина в начале тысячелетия, равно как и выход ее в неразборчивом издательском гиганте АСТ) — но обе эти книги лишь поддерживали и лишь отчасти углубляли дивный новый мир «Опричника».

Пелевинские же сборники рассказов «П5» (2008) и «Ананасная вода…» (2010) оказались не просто вторичны, но даже и не хороши. Зато давали щедрую пищу для разговоров о неафишируемом контракте Пелевина с ЭКСМО, суть которого сводилась к простым словам: в год по книге. По-настоящему хорош оказался следующий «обязательный» (в рамках гипотетического контракта) ежегодный роман Пелевина — «S.N.U.F.F.» (2011). В этой книге помимо обычных уже у этого автора злейших карикатур на реальных людей, включая не самых очевидных, например французского левого интеллектуала из крупных буржуа Бернара-Анри Леви, сполна проявилось самое сильное качество Пелевина: умение не просто «попадать в момент», но и немного предвидеть его. Трудно поверить, например, что чеканная формула «Непримиримая борьба с диктаторией — одна из важнейших функций продвинутой современной диктатории, нацеленной на долгосрочное выживание» — появилась не в декабре 2011 года, когда в Москве бурлила «снежная недореволюция», а раньше. Или вот еще одна вечнозеленая, по-пелевински опустошающая фраза из того же романа: «Оркские революции готовят точно так же, как гамбургеры, за исключением того, что частицы говна в оркских черепах приводятся в движение не электромагнитным полем, а информационным».

Владимир Сорокин подпал под влияние стилистики Пелевина. Или сделал вид 072_expert_01.jpg Фото: РИА Новости
Владимир Сорокин подпал под влияние стилистики Пелевина. Или сделал вид
Фото: РИА Новости

Но появляется и что-то новое: Пелевин впервые в большом романе пробует себя в жанре не альтернативного прошлого (как в «Чапаеве и Пустоте», где герои анекдотов оборачиваются даосом и его учеником) и настоящего (наш мир, оказывается, на самом деле — мир вампиров), а добротной футуристической антиутопии. Он конструирует постапокалиптический социум, разделенный на новых морлоков и элоев — примитивных орков, населяющих «Уркаинский уркаганат» (привет живущему в Италии молдаванину Николаю Лилину, на ура выдающему восхищенным европейцам свои брутальные фантазии о «сибирских урках» за правду жизни), и парящий над ними «Бизантиум» — высокотехнологичный искусственный рай, «новый Лондон», заветная мечта всякого орка. И отдает более щедрую, чем обычно, дань языковым играм: уверяет, что оркам навязан искусственный «верхнесреднесибирский» язык, который «придумывали обкуренные халтурщики-мигранты с берегов Черного моря», а вот бизантинцы изъясняются исключительно на «церковноанглийском языке».

Как бы странно ни звучало, этот мир Уркаины и Бизантиума, с его вкраплениями недоязыков, четкой социальной стратификацией, навязчиво педалируемыми сексуальными девиациями и, главное, с искусственными любовницами-клонами, — этот мир вполне можно назвать сорокинским. «Тяжелый мальчик мой, нежная сволочь, божественный и мерзкий топ-директ. Вспоминать тебя — адское дело, рипс лаовай, это тяжело в прямом смысле слова. И опасно: для снов, для L-гармонии, для протоплазмы, для скандхи, для моего V-2. Еще в Сиднее, когда садился в траффик, начал вспоминать. Твои ребра, светящиеся сквозь кожу, твое родимое пятно “монах”, твое безвкусное tatoo-pro, твои серые волосы, твои тайные цзинцзи, твой грязный шепот: поцелуй меня в ЗВЕЗДЫ. Но нет. Это не воспоминание. Это мой временный, творожистый brain-юэши плюс твой гнойный минус-позит». Что это? Житель Бизантиума на «церковноанглийском» тоскует по своему роботу-любовнику? Вполне могло бы быть, но это начало сорокинского «Голубого сала» (1999). Что Пелевину совсем не в укор. Наоборот.

Под знаком Пелевина

Но еще поразительнее другое: новейший роман Сорокина — огромная, сложносочиненная и густонаселенная «Теллурия» — тоже несет на себе явные отпечатки эстетики и стилистики Пелевина! Если раньше Сорокин и позволял себе намеки на сиюминутное, то ни в коем случае не прямые. И рассчитанные на читателя, внимательного и хорошо знакомого с московской литературно-журнальной тусовкой. Например, мимоходом выпоров (в прямом смысле) в «Дне опричника» глянцевожурнального литобозревателя Данилкина (выведя его под очень прозрачным псевдонимом) и разок обмолвившись, что батюшку нынешнего государя, первого самодержца, возродившего Россию после «серой смуты», звали Николай Платонович. Сочетание имени-отчества приметное; и подготовленный читатель даже без «Яндекса» может припомнить, кто из реальных высокопоставленных чиновников их носит (Патрушев, тогдашний глава ФСБ), но необходимо быть именно что подготовленным читателем, чтобы обратить внимание на эту малозаметную деталь.

В «Теллурии» же политические акценты расставляются совершенно открыто, прямым текстом: «Внуки мои дорогие, это три изваяния трех роковых правителей России, перед вам Три Великих Лысых, три великих рыцаря, сокрушивших страну-дракона. Первый из них, говорит, вот этот лукавый такой, с бородкой, разрушил Российскую империю, второй, в очках и с пятном на лысине, развалил СССР, а этот, с маленьким подбородком, угробил страшную страну по имени Российская Федерация. И стала бабуля к каждому бюсту подходить и класть на плечи конфеты и пряники. И говорила: это тебе, Володюшка, это тебе, Мишенька, а это тебе, Вовочка… Говорит, Россия была страшным античеловеческим государством во все времена, но особенно зверствовало это чудовище в ХХ веке, тогда просто кровь лилась рекой и косточки человеческие хрустели в пасти этого дракона. И для сокрушения чудовища Господь послал трех рыцарей, отмеченных плешью. И они, каждый в свое время, совершили подвиги. Бородатый сокрушил первую голову дракона, очкастый — вторую, а тот, с маленьким подбородком, отрубил третью. Бородатому, говорит, это удалось за счет храбрости, очкастому — за счет слабости, а третьему — благодаря хитрости. И этого последнего из трех лысых бабуля, судя по всему, любила больше всего. Она бормотала что-то нежное такое, гладила его, много конфет на плечи ему положила. И все качала головой: как тяжело было этому третьему, последнему, тяжелее всех. Ибо, говорит, он делал дело свое тайно, мудро, жертвуя своей честью, репутацией, вызывая гнев на себя. Говорит, сколько же ты стерпел оскорблений, ненависти глупой народной, гнева тупого, злословия! И гладит его и целует и обнимает, называя журавликом, а сама — в слезы. Мы с Сонькой слегка обалдели. А она нам: детки, он много вытерпел и сделал великое дело».

Виктор Пелевин впервые испробовал себя не в жанре альтернативного прошлого (и настоящего), но в добротой футуристической антиутопии 073_expert_01.jpg Фото: Legion Media
Виктор Пелевин впервые испробовал себя не в жанре альтернативного прошлого (и настоящего), но в добротой футуристической антиутопии
Фото: Legion Media

Но мало того! Словно предвидя сравнения, Сорокин целую главу новой — и долгожданной, заранее обреченной стать бестселлером — книги отдает под беспощадную пародию-шарж на Пелевина — называя его при этом паспортным именем. Эту блестящую небольшую главку, видимо, не случайно носящую номер XXXIII, хочется привести целиком, но все-таки ограничимся частью:

«Виктор Олегович проснулся, вылез из футляра, надел узкие солнцезащитные очки, встал перед зеркалом, забил себе в голову теллуровый гвоздь, надел монгольский халат, вошел в комнату для медитаций и промедитировал 69 секунд. Затем, пройдя на кухню, открыл холодильник, вынул пакет с красной жидкостью, налил стакан и медленно выпил, глядя сквозь фиолетовое окно на дневную Москву. Перейдя в тренажерную, скинул халат, вскочил на велосипедный тренажер и крутил педали 69 минут под музыку падающих капель. Затем, пройдя в душевую, принял контрастный душ. Натянув на жилистое тело кожаный комбинезон стального цвета, вышел на балкон, запер балконную дверь, расправил крылья и взлетел над Москвой. Пролетев над Воздвиженкой и Гоголевским бульваром, он спланировал влево, лихо и рискованно пронесся между крестами храма Христа Спасителя, спугнув с них двух ворон, спикировал к реке, традиционно чиркнув крылом по водной поверхности, снова набрал высоту и надолго завис над Болотной площадью, планируя, кружась, набирая высоту и снова планируя. Он заметил, что слив pro-теста начался ровно в 15:35 по московскому времени. Продавленное ранее через сплошные ряды металлоячеек утвержденной и согласованной формы, размягченное и основательно промешанное pro-тесто вытекло на Болотную площадь, слиплось в гомогенную массу и заняло почти все пространство площади. В pro-тесте активизировался процесс брожения, в результате чего pro-тесто стало подходить, пухнуть и подниматься. В этот критический момент со стороны Кремля в него стали интенсивно внедряться разрыхлительные элементы, сдерживающие процесс возбухания pro-тестной массы. Подготовленные и испытанные в лабораториях Лубянки разжижители pro-теста, дремлющие в недрах возбухающей pro-тестной массы, получили команду на разжижение и приступили к активным действиям. Пивные размягчители pro-теста, занимающие позиции по периметру pro-тестной массы, включили свои размягчительные механизмы. Почувствовав угрозу опадания, pro-тесто стало оказывать пассивное сопротивление разжижителям, размягчителям и разрыхлителям. Только передняя часть pro-тестной массы принялась активно сопротивляться. Против данной части pro-теста были применены металлические шнеки быстрого вращения, разделяющие активную часть pro-тестной массы на пирожково-пельменные заготовки, которые быстро отправлялись в морозильные камеры для дальнейшей обработки. Удалив из pro-тестной массы активно возбухшую часть, шнеки, сменив режим вращения с быстрого на медленный, стали последовательно месить и выдавливать pro-тестную массу с Болотной площади в сторону Якиманки, набережной и прилежащих переулков. После остаточного возбухания pro-тесто потеряло свою дрожжевую активность и опало. Разрыхлители и размягчители оказывали скрытую, но эффективную помощь шнекам. К 16:45 pro-тесто было полностью вытеснено с Болотной площади, расчленено, размягчено, разжижено и благополучно слито в отстойники московского метрополитена.

— Слили, — произнес вслух Виктор Олегович.

Покружив еще немного над Болотной, он полетел в сторону Триумфальной, спланировал на высотную веранду ресторана “Пекин”, прошел в отдельный затемненный кабинет и заказал, как обычно, пустую тарелку с узким орнаментом из золотисто-красных драконов. Положив на тарелку собственный хвост, он принялся неспешно жевать его, размышляя о только что увиденном».

Поклонник Пелевина без труда узнает здесь все основные мотивы его последних романов, включая «Бэтмен Аполло» (2013), являющийся прямым сиквелом по отношению к «Empire V» — и не избежавший недостатков всех сиквелов. Попросту говоря, действительно напоминающий жевание собственного хвоста. А вот человек, не так хорошо знакомый с творчеством двух ведущих русских постмодернистов, пожалуй, затруднится с ответом: кому из них принадлежит это убийственное описание протестного движения?

Новый тренд

Подобное «слипание» двух самобытных творцов — факт едва ли отрадный и для самих писателей, и для их верных (по)читателей, но весьма любопытный с точки зрения литературоведения. Потому что свидетельствует: сама идея постмодернистского романа в его классическом изводе потеряла в русской литературе индивидуальные черты и стала «общим местом». И «Школа для дураков», и, скажем, «Белка» — это в первую очередь романы соответственно Саши Соколова и Анатолия Кима, а потом уже образчики постмодернизма, а вот про «S.N.U.F.F.» и «Теллурию» хочется сказать ровно наоборот.

Конечно, и Виктор Олегович Пелевин, и Владимир Георгиевич Сорокин не отвлеченные «писатели», а живые люди в расцвете сил. Мы не сомневаемся, что скоро они преодолеют схлопывающий эффект «скачка в классики» и снова «разлипнутся» во всех смыслах.

А пока можно констатировать еще один любопытный факт: описанное ими сообща «новое Средневековье» уже вызвало к жизни русский исторический роман «нового типа» — балансирующий на грани постмодернистской игры и кичевого фэнтези.

Первая попытка такого романа — «Цветочный крест» (2010, отдельной книгой — 2011) Елены Колядиной — привела к страшному скандалу, едва не обрушившему Букеровскую премию. Но вслед за этой «веселой галиматьей об огненной елде и золотых лядвиях» (авторское определение) появились романы, демонстрирующие, что дикое смешение современных сленгов и древних речений, богоискательства и эротики — это не особенности темперамента и жизненных обстоятельств конкретной череповецкой журналистки, а тенденция.

Доказательство тому — прекрасный «Лавр» Евгения Водолазкина, заслуженно получивший в 2013 году «Большую книгу» и Яснополянскую премию, вышедший в финал «Нацбеста» и «Букера». В этой сложно, но логично устроенной книге герои напряженно ждут конца света в 1492 году (7000-й год от сотворения мира) и натыкаются в лесу на пластиковые бутылки, изъясняются точными цитатами из берестяных грамот и древнерусских летописей (предмет основной специальности автора) и закругляют свои речения словами: «короче, не парься».

А также по-другому яркий роман «Возвращение в Панджруд» Андрея Волоса, взявший «Букера» и тоже бывший в шорт-листе «Большой книги». Главный герой этого 640-страничного романа — лицо историческое, таджикский поэт X века Рудаки, сыгравший, по уверению самого автора, для персидской литературы такую же роль, как для литературы европейской — Гомер. И о котором нам сейчас известно немногим больше. Так что все перипетии его возвращения, после наказания ослеплением, в родной кишлак — авторская фантазия. Здесь присутствуют по-восточному неторопливое повествование, густо прописанный материальный мир, пряные экзотизмы, но есть и нечто общее с «Лавром»: вполне традиционный исторический нарратив то и дело разрывается вкраплениями современной лексики и, главное, ментальности.

При объявлении букеровского шорт-листа этого года все обратили внимание: из шести финалистов пять — романы безусловно исторические. И на прямой вопрос, можно ли считать исторический роман трендом, секретарь премии Игорь Шайтанов прямо ответил: да, это тренд, писатели стараются разобраться в настоящем через прошлое.

Следующий этап

Причем тренд этот коснулся не только премиальной литературы. На массовом уровне в этом году его поддержали откровенно игровой (в духе ученых игр Умберто Эко), но тоже основанный на доскональном знании исторического материала «Бедный рыцарь храма» историка архитектуры Сергея Заграевского и совсем уж фэнтезийный «Огненный перст» Акунина, являющийся частью его проекта «История Российского государства». В этой книге византийский суперагент в две недели приручает дикого леопарда, привозит с собой двух автоматонов-манкуртов и тонкокостную красотку-мулатку в подарок киевскому властителю Кию. Подобная смелая фантазия на историческую тему была бы уместна в «фантастическом гетто» — но она вошла в топы продаж в самом что ни на есть мейнстриме.

Успех «неисторического романа» (авторское определение) «Лавр» и обращение к этому же жанру держащего нос по ветру Акунина показывают, что ситуация «постмодерна» отнюдь не иссякла. Скорее можно говорить о том, что постмодернисткий роман окончательно освоился на русской почве, оказался привит к мощному стволу классической русской прозы и стал его частью — как давно уже произошло в западноевропейской литературе.

Об этом же свидетельствует и новейшее сочинение культового (в изначальном смысле этого изрядно обессмыслившегося слова) писателя Владимира Шарова, опубликовавшего осенью 2013 года результат своей пятилетней работы, 760-страничный роман «Возвращение в Египет». Его главный герой — Николай Васильевич Гоголь-второй, правнучатый племянник писателя, который, по замыслу автора, должен дописать второй и третий тома «Мертвых душ» и тем самым вернуть историю России в правильное русло: из ада в рай. Поразительно здесь то, что эта на первый взгляд изощренная фантазия почти предвосхитила реальность — встречу писателей с Путиным, организованную как бы от имени «вторых» Достоевского, Лермонтова, Пушкина...

Теперь, когда постмодернистский подход к литературе оказался окончательно усвоен, «низведен» на уровень беллетристики и даже, как мы убедились, воплощен в жизнь, что ждет нас, читателей, дальше?

Можно предположить, что, как и в Европе, на передний план выйдет что-то вроде французского «нового романа» (или «антиромана»), авторы которого — Ален Роб-Грийе, Раймон Кено, Натали Саррот, Жорж Перек — в 50–70-е годы XX века лишь с большой неохотой делали уступки таким пережиткам традиционного вкуса, как занимательный сюжет или, упаси боже, любовная линия.

Подобное утверждение можно счесть голым теоретизированием, если бы оно не отталкивалось от практики — «первой ласточки» такого le nouveau roman à la russe. Речь идет о необычный книге Дмитрия Данилова «Описание города», описывающей, согласно названию, поездки автора в русский город Брянск — но в полном соответствии с экстравагантными рецептами французских авангардистов. Неожиданна в этой книге не только сама подача, но и то, что она вошла в короткие списки всех «конвенциальных» литературных премий, а не только радикалов вроде Премии Андрея Белого.

А еще эта необычная книга лежит в русле развития другой важной тенденции: проницания друг в друга литературы фикшн и нон-фикшн. Эта тенденция проявляет себя в новой большой книге Алексея Иванова «Горнозаводская цивилизация», написанной с темпераментом и отточенным стилем ивановского фикшена, но при этом посвященная вещам сугубо реальным — уральским заводам. И в увлекательном рассказе Виктора Сонькина о Древнем Риме «Здесь был Рим», получившем премию «Просветитель». А также в поднявшейся неожиданно высоко в премиальных циклах (и списках продаж) документальной книге Сергея Белякова «Гумилев сын Гумилева». И наконец, в совсем уж ни на что не похожей книге Ксении Букши «Завод “Свобода”» — драматической биографии реального ленинградского завода. Эта книга открывает новый этап деятельности тридцатилетнего автора, которую с двадцати пяти лет критики и коллеги-писатели называют «нормальным гением».

Все они вместе — новый этап русской прозы. Назовем ли мы его постпостмодернизмом или, вслед за Михаилом Эпштейном, «протомодернизмом XXI века» — судить рано. Пока что можно сказать одно: новый «пост-» начался.