Секс, смерть и коммунизм

Евгений Гусятинский
3 сентября 2009, 00:00

Патрис Шеро — идеолог всеобщего раскрепощения. Сначала он раскрепостил театр: Федра у него умирала от любви на пустой сцене, без всяких театральных эффектов. Потом он научил кинозрителя новой чувственности: его «Интимность» шокировала постельными сценами с участием незвездных актеров. В «Его брате» Шеро показывал распад плоти. Его новый фильм «Преследование» — снова о любви и физиологии — в главном конкурсе 66-го Венецианского кинофестиваля

Интимность — это главное понятие в вашем кинематографе.

Отчасти да, но что такое интимность? Существует ли она сегодня, когда все становится публичным, экспонируемым и от этого теряет свой первоначальный смысл, искажается до неузнаваемости?

Я вот уверен, что существует. Но люди склонны на все вешать ярлыки и все превращать в стереотипы. Когда «Интимность» вышла в прокат, все возбудились от откровенных сексуальных сцен — пустились в споры, настоящие они или симулируемые, и никто не захотел увидеть их истинный смысл. Представляете, некоторых до сих пор возмущает в фильме сцена минета! Мне говорят: «Зачем это показывать? Чтобы привлечь внимание к фильму, сделать его скандальным?» Скандальным его делают те, кто задает такие вопросы. Тот же минет — его ведь не каждая женщина делает своему мужчине. Для меня он является проявлением любви.

Тяжело было создать атмосферу интимности, не превращая ее в набор порно-штампов?

Сексуальные сцены требуют максимального количества репетиций. Поначалу актеры теряются, требуется много времени, чтобы они почувствовали себя комфортно и уверенно. На съемках «Интимности» мы репетировали по четыре часа. Показать физическую близость — то, как люди открывают друг друга, — трудно. Нужен язык тела, диалог жестов. Но и их недостаточно, чтобы раскрыть сексуальные отношения. Чем больше их показываешь, тем недоступнее они становятся. Заставить людей обнажиться перед камерой и заняться любовью — это еще не значит разгадать секрет интим­ности. Как бы вы ни старались, этот секрет останется секретом, а тайна отношений — нераскрытой. Что, по-моему, прекрасно.

В новом фильме вы снова попытались разгадать эту загадку?

Да, «Преследование» рассказывает о преследовании в любви — физическом и психологическом. Как любить, не преследуя того, кого любишь? Как быть любимым, не чувствуя себя преследуемым? Как избежать мыслей о том, что тот, кто тебя любит, любит тебя недостаточно сильно, особенно если ты не видишь доказательств этой любви? Героиня (ее играет Шарлотта Генсбур. — «РР») доказывает свою любовь, но герой этого не видит, потому что хочет других доказательств. Это еще вопрос ожиданий: мы все время ждем от того, кого любим, совсем не того, что он нам дает.

 pic_text1

Почти все ваши фильмы проникнуты печалью, граничащей с безысходностью. У вас депрессивный взгляд на мир?

А мне кажется, мои картины довольно позитивные! Грусть, тоска, печаль — это вовсе не негативные ощущения. Надо разделять эти понятия. Я вообще страшный оптимист. Вернее, разочарованный оптимист, все еще полный энтузиазма.

А в чем причины разочарования?

С каждым днем неразрешимых проблем становится все больше, особенно сейчас. Кризис показал, какие мы слабые и как мы были неправы. Взять, к примеру, растущую миграцию из бедных стран в более-менее благополучные, которые, однако, тоже не предоставляют условий для нормальной жизни. Мы живем в мире, где состояние бездомности становится естест­венным и привычным. Даже на микроуровне людям все тяжелее жить вместе. Тяжело принимать и понимать других людей — идет ли речь о любви или о социальных отношениях. Тяжело понимать и принимать себя, не бояться своих эмоций. Тяжело вообще учиться у жизни, извлекать уроки из собственного опыта. Но самое сложное, повторюсь, — это быть вместе с другими, говорим ли мы об обществе или семье, о мегаполисе или маленьком городе. Но разочарование — не то слово. Разочарованный — значит обезоруженный, а я вовсе не безоружен.

Может, «фрустрированный»?

Нет, это еще хуже! «Фрустрированный» — ужасное слово, давайте не будем его употреблять (смеется)! Нет, я счастлив быть живым, счастлив, когда мне удается быть лучше, чем я есть на самом деле. В моей фильмографии очень мало комедий, это правда. Самая большая комедия, которую я снял, называется «Те, кто меня любят, сядут в поезд» — она о похоронах. Это единст­венное событие, еще способное собрать вместе и ненадолго объединить разобщенную семью. Мы очень смеялись, когда снимали этот фильм.

 pic_text2

До того как начать снимать «интимные» фильмы, вы сделали масштабный исторический эпос «Королева Марго». У вас нет желания вернуться к большой форме?

Желание, может, и есть — нет возможностей. Я был вынужден перейти к камерным лентам из-за того, что не мог найти деньги на «большие» картины. Из-за этого не состоялся мой проект о Наполеоне. Его должен был играть Аль Пачино, но денег нам все равно не дали.

Каким был бы ваш фильм о Наполеоне?

Я готовил его семь лет, а потом бросил. Он о конце Наполеона, о его ссылке на Святую Елену. О том, как человек, покоривший мир и убивший миллионы людей, сталкивается с собственной смертью. В сегодняшней Франции, кстати, сложно найти людей, которые считают Наполеона великим. Не говоря уж об Испании, где его вообще лучше не упоминать (смеется).

А если говорить о театре, с которого вы начинали, — есть ли там место для интимности?

Нет, и вряд ли может быть. Театр не может так близко подходить к человеку, к его телу. Театр вообще не годится для описания сегодняшней реальности. Именно поэтому я стал снимать фильмы — чтобы освободиться от сцены, от статичности, прийти в движение. Мне нравится снимать на улице, в барах, в метро, на парижских окраинах, ловить текущий момент. На сцене такая свобода невозможна.

Вы еще и актер, снимаетесь у своих знаменитых коллег — Михаэля Ханеке, Анджея Вайды, Майкла Манна. Это такое хобби?

Я никакой не актер. Я соглашаюсь на их предложения из любопытства, которое мне очень свойственно. Интересно посмотреть, как они работают. Честно говоря, сниматься в кино для меня настоящая пытка. В отличие от игры на сцене, где я чувствую себя комфортнее и играю, по-моему, намного лучше. У меня банальный комплекс: я боюсь камеры, а она, в свою очередь, не любит тех, кто ее боится.

 pic_text3

Вы из поколения 1968 года. Те события повлияли на вас?

Конечно, особенно политически, ведь тогда мне было около двадцати пяти. Но 1968 год — это не только мятежи и баррикады. Это просто прекрасное время. Время, когда все перестало быть прежним: любовь, социальные отношения, даже привычки. Прошло сорок лет, и сегодня люди ненавидят 1968 год — говорят, как Саркози, что он повинен чуть ли не во всех бедах нынешнего общества. Но это лицемерие, потому что никто, даже крайне правые, не стремится вернуться к тому, что было до 1968 года.

А в сам 1968-й вы хотели бы вернуться?

Тоже нет. Я вообще не хочу возвращаться в прошлое. Я хочу двигаться вперед, а не назад.

Вы участвовали в каких-то политических акциях тогда?

Да, если это можно назвать политическими акциями. В конце 70-х вместе с Арианой Мнушкиной (французский режиссер. — «РР») и другими интеллектуалами мы организовали группу поддержки диссидентов — в мире ведь было полно художников, оказавшихся в тюрьмах только потому, что они не были согласны с властью.

Мы решили действовать. Ариана спросила, кто будет отвечать за Южную Америку, а кто — за страны Восточной Европы. Я выбрал Восточную Европу, потому что диктаторский режим в Южной Америке был тогда более очевидным, его преступный характер был более прозрачным, все это признавали. А вот коммунизм в Восточной Европе усердно делал вид, что пытается осчастливить весь мир, поэтому он был более опасным.

В 1980-м я поехал в Прагу наблюдать за процессом над Вацлавом Гавелом в компании двух математиков и одного писателя. Мы пошли во Дворец правосудия, но нас, обладателей туристических виз, туда не пустили. Тогда мы отправились на встречу с чешскими диссидентами, гуляли с ними по городу, а за нами шли полицейские, не отставая ни на шаг. Даже когда мы сели в кафе, один из них вошел, сел за столик напротив, достал камеру и стал нас снимать. В конце этого сюрреалистического дня, когда Гавелу выносили приговор, весь Дворец правосудия был оцеплен. Мы пошли в ресторан, где нас уже ждала полиция. Нас арестовали, привезли в участок, а на следующий день отправили обратно во Францию — через Богемию и Западную Германию.

А ведь многих западных интеллектуалов коммунизм завораживал…

Так было до 1968 года. Проблема французских интеллектуалов в том, что в конце концов им пришлось признать свое поражение, и они не смогли этого преодолеть. К одним разочарование пришло после 1945 года, у других оно наступило после того, что случилось в Венгрии в 1956-м. Многие, как я, разочаровались после 1968-го.

Зато идеи Маркса по-прежнему живы, да и коммунисты никуда не делись. Самое забавное, что среди них есть честные и порядочные люди. Проблема не в них, а в том, что сейчас появилось очень много левых экстремистов, намного более радикальных, чем старые коммунисты. На словах и в теории коммунизм — прекрасная утопия, но на практике он выливается в тотальную ложь и насилие. Как быть левым, оставаясь при этом в стороне от марксизма и всего этого коммунистического прошлого?

И как же? Есть у вас новая концепция левой идеи — после разочарования 1968 года?

Она базируется на очень простых вещах. Нужно быть внимательным по отношению к людям. Быть солидарным с ними, понимать их. Сейчас говорят, что различий между людьми практически нет, они только политические. Но это неправда. Существует масса различий: в степени несправедливости, равенства, в количестве шансов, которые даются или не даются людям. Надеюсь, кризис даст понять, что народ еще что-то значит, что он еще важен, что именно он сможет вывести мир из этого кризиса.

Фото: АРХИВ ПРЕСС-СЛУЖБЫ; DEFD/VOSTOCK PHOTO; EVERETT COLLECTION/RPG