Секс, смерть и коммунизм

Культура
Москва, 03.09.2009
«Русский репортер» №33 (112)
Патрис Шеро — идеолог всеобщего раскрепощения. Сначала он раскрепостил театр: Федра у него умирала от любви на пустой сцене, без всяких театральных эффектов. Потом он научил кинозрителя новой чувственности: его «Интимность» шокировала постельными сценами с участием незвездных актеров. В «Его брате» Шеро показывал распад плоти. Его новый фильм «Преследование» — снова о любви и физиологии — в главном конкурсе 66-го Венецианского кинофестиваля

Интимность — это главное понятие в вашем кинематографе.

Отчасти да, но что такое интимность? Существует ли она сегодня, когда все становится публичным, экспонируемым и от этого теряет свой первоначальный смысл, искажается до неузнаваемости?

Я вот уверен, что существует. Но люди склонны на все вешать ярлыки и все превращать в стереотипы. Когда «Интимность» вышла в прокат, все возбудились от откровенных сексуальных сцен — пустились в споры, настоящие они или симулируемые, и никто не захотел увидеть их истинный смысл. Представляете, некоторых до сих пор возмущает в фильме сцена минета! Мне говорят: «Зачем это показывать? Чтобы привлечь внимание к фильму, сделать его скандальным?» Скандальным его делают те, кто задает такие вопросы. Тот же минет — его ведь не каждая женщина делает своему мужчине. Для меня он является проявлением любви.

Тяжело было создать атмосферу интимности, не превращая ее в набор порно-штампов?

Сексуальные сцены требуют максимального количества репетиций. Поначалу актеры теряются, требуется много времени, чтобы они почувствовали себя комфортно и уверенно. На съемках «Интимности» мы репетировали по четыре часа. Показать физическую близость — то, как люди открывают друг друга, — трудно. Нужен язык тела, диалог жестов. Но и их недостаточно, чтобы раскрыть сексуальные отношения. Чем больше их показываешь, тем недоступнее они становятся. Заставить людей обнажиться перед камерой и заняться любовью — это еще не значит разгадать секрет интим­ности. Как бы вы ни старались, этот секрет останется секретом, а тайна отношений — нераскрытой. Что, по-моему, прекрасно.

В новом фильме вы снова попытались разгадать эту загадку?

Да, «Преследование» рассказывает о преследовании в любви — физическом и психологическом. Как любить, не преследуя того, кого любишь? Как быть любимым, не чувствуя себя преследуемым? Как избежать мыслей о том, что тот, кто тебя любит, любит тебя недостаточно сильно, особенно если ты не видишь доказательств этой любви? Героиня (ее играет Шарлотта Генсбур. — «РР») доказывает свою любовь, но герой этого не видит, потому что хочет других доказательств. Это еще вопрос ожиданий: мы все время ждем от того, кого любим, совсем не того, что он нам дает.

Почти все ваши фильмы проникнуты печалью, граничащей с безысходностью. У вас депрессивный взгляд на мир?

А мне кажется, мои картины довольно позитивные! Грусть, тоска, печаль — это вовсе не негативные ощущения. Надо разделять эти понятия. Я вообще страшный оптимист. Вернее, разочарованный оптимист, все еще полный энтузиазма.

А в чем причины разочарования?

С каждым днем неразрешимых проблем становится все больше, особенно сейчас. Кризис показал, какие мы слабые и как мы были неправы. Взять, к примеру, растущую миграцию из бедных стран в более-менее благополучные, которые, однако, тоже не предоставляют условий для нормальной жизни. Мы живем в мире, где состояние бездомности становится естест­венным и привычным. Даже на микроуровне людям все тяжелее жить вместе. Тяжело принимать и понимать других людей — идет ли речь о любви или о социальных отношениях. Тяжело понимать и принимать себя, не бояться своих эмоций. Тяжело вообще учиться у жизни, извлекать уроки из собственного опыта. Но самое сложное, повторюсь, — это быть вместе с другими, говорим ли мы об обществе или семье, о мегаполисе или маленьком городе. Но разочарование — не то слово. Разочарованный — значит обезоруженный, а я вовсе не безоружен.

Может, «фрустрированный»?

Нет, это еще хуже! «Фрустрированный» — ужасное слово, давайте не будем его употреблять (смеется)! Нет, я счастлив быть живым, счастлив, когда мне удается быть лучше, чем я есть на самом деле. В моей фильмографии очень мало комедий, это правда. Самая большая комедия, которую я снял, называется «Те, кто меня любят, сядут в поезд» — она о похоронах. Это единст­венное событие, еще способное собрать вместе и ненадолго объединить разобщенную семью. Мы очень смеялись, когда снимали этот фильм.

До того как начать снимать «интимные» фильмы, вы сделали масштабный исторический эпос «Королева Марго». У вас нет желания вернуться к большой форме?

Желание, может, и есть — нет возможностей. Я был вынужден перейти к камерным лентам из-за того, что не мог найти деньги на «большие» картины. Из-за этого не состоялся мой проект о Наполеоне. Его должен был играть Аль Пачино, но денег нам все равно не дали.

Каким был бы ваш фильм о Наполеоне?

Я готовил его семь лет, а потом бросил. Он о конце Наполеона, о его ссылке на Святую Елену. О том, как человек, покоривший мир и убивший миллионы людей, сталкивается с собственной смертью. В сегодняшней Франции, кстати, сложно найти людей, которые считают Наполеона великим. Не говоря уж об Испании, где его вообще лучше не упоминать (смеется).

А если говорить о театре, с которого вы начинали, — есть ли там место для интимности?

Нет, и вряд ли может быть. Театр не может так близко подходить к человеку, к его телу. Театр вообще не годится для описания сегодняшней реальности. Именно поэтому я стал снимать фильмы — чтобы освободиться от сцены, от статичности, прийти в движение. Мне нравится снимать на улице, в барах, в метро, на парижских окраинах, ловить текущий момент. На сцене такая свобода невозможна.

Вы еще и актер, снимаетесь у своих знаменитых коллег — Михаэля Ханеке, Анджея Вайды, Майкла Манна. Это такое хобби?

Я никакой не актер. Я соглашаюсь на их предложения из любопытства, которое мне очень свойственно. Интересно посмотреть, как они работают. Честно говоря, сниматься в кино для меня настоящая пытка. В отличие от игры на сцене, где я чувствую себя комфортнее и играю, по-моему, намного лучше. У меня банальный комплекс: я боюсь камеры, а она, в свою очередь, не любит тех, кто ее боится.

Вы из поколения 1968 года. Те события повлияли на вас?

Конечно, особенно политически, ведь тогда мне было около двадцати пяти. Но 1968 год — это не только мятежи и баррикады. Это просто прекрасное время. Время, когда все перестало быть прежним: любовь, социальные отношения, даже привычки. Прошло сорок лет, и сегодня люди ненавидят 1968 год — говорят, как Саркози, что он повинен чуть ли не во всех бедах нынешнего общества. Но это лицемерие, потому что никто, даже крайне правые, не стремится вернуться к тому, что было до 1968 года.

А в сам 1968-й вы хотели бы вернуться?

Тоже нет. Я вообще не хочу возвращаться в прошлое. Я хочу двигаться вперед, а не назад.

Вы участвовали в каких-то политических акциях тогда?

Да, если это можно назвать политическими акциями. В конце 70-х вместе с Арианой Мнушкиной (французский режиссер. — «РР») и другими интеллектуалами мы организовали группу поддержки диссидентов — в мире ведь было полно художников, оказавшихся в тюрьмах только потому, что они не были согласны с властью.

Мы решили действовать. Ариана спросила, кто будет отвечать за Южную Америку, а кто — за страны Восточной Европы. Я выбрал Восточную Европу, потому что диктаторский режим в Южной Америке был тогда более очевидным, его преступный характер был более прозрачным, все это признавали. А вот коммунизм в Восточной Европе усердно делал вид, что пытается осчастливить весь мир, поэтому он был более опасным.

В 1980-м я поехал в Прагу наблюдать за процессом над Вацлавом Гавелом в компании двух математиков и одного писателя. Мы пошли во Дворец правосудия, но нас, обладателей туристических виз, туда не пустили. Тогда мы отправились на встречу с чешскими диссидентами, гуляли с ними по городу, а за нами шли полицейские, не отставая ни на шаг. Даже когда мы сели в кафе, один из них вошел, сел за столик напротив, достал камеру и стал нас снимать. В конце этого сюрреалистического дня, когда Гавелу выносили приговор, весь Дворец правосудия был оцеплен. Мы пошли в ресторан, где нас уже ждала полиция. Нас арестовали, привезли в участок, а на следующий день отправили обратно во Францию — через Богемию и Западную Германию.

А ведь многих западных интеллектуалов коммунизм завораживал…

Так было до 1968 года. Проблема французских интеллектуалов в том, что в конце концов им пришлось признать свое поражение, и они не смогли этого преодолеть. К одним разочарование пришло после 1945 года, у других оно наступило после того, что случилось в Венгрии в 1956-м. Многие, как я, разочаровались после 1968-го.

Зато идеи Маркса по-прежнему живы, да и коммунисты никуда не делись. Самое забавное, что среди них есть честные и порядочные люди. Проблема не в них, а в том, что сейчас появилось очень много левых экстремистов, намного более радикальных, чем старые коммунисты. На словах и в теории коммунизм — прекрасная утопия, но на практике он выливается в тотальную ложь и насилие. Как быть левым, оставаясь при этом в стороне от марксизма и всего этого коммунистического прошлого?

И как же? Есть у вас новая концепция левой идеи — после разочарования 1968 года?

Она базируется на очень простых вещах. Нужно быть внимательным по отношению к людям. Быть солидарным с ними, понимать их. Сейчас говорят, что различий между людьми практически нет, они только политические. Но это неправда. Существует масса различий: в степени несправедливости, равенства, в количестве шансов, которые даются или не даются людям. Надеюсь, кризис даст понять, что народ еще что-то значит, что он еще важен, что именно он сможет вывести мир из этого кризиса.

Фото: АРХИВ ПРЕСС-СЛУЖБЫ; DEFD/VOSTOCK PHOTO; EVERETT COLLECTION/RPG

Новости партнеров

«Русский репортер»
№33 (112) 3 сентября 2009
Мультипликация
Содержание:
Техника соблазна

От редакции

Фотография
От редактора
Вехи
Фигура
Путешествие
Реклама