Перепись

Москва, 26.10.2010

Лохматый человек лежал на диване и мучился от страха.

Она позвонит в дверь – и я открою, она спросит – и я скажу, она сделает вид, что ничего не случилось, только глаза у нее будут такие, как если бы она случайно увидела на улице гадость, допустим, двое нищих дерутся, а я прочитаю это удивленное отвращение у нее в глазах и сразу засомневаюсь, правильно ли она меня поняла, хотя чего уж тут непонятного, и начну запинаться, буду смотреть на нее, как на учителя, который получил не тот ответ на экзамене, ответ на верную двойку, а то и вовсе попрошу ее все зачеркнуть и написать по-другому, написать так, как надо, но уже поздно, все сказано и точно записано, и лицо у меня в этот момент пойдет пятнами, а она тотчас поймет, отчего я пошел пятнами, но промолчит, всего лишь переведет взгляд на желтые мои обои с темными пятном, и в оставшиеся пять минут разговора будет смотреть на пятно, а не на меня, хоть я и сам в эту минуту стану дрожащим пятном, а потом она соберет свои бумаги и уйдет, и снова будет молчать, пока я ее провожаю, я буду стоять у открытой двери, все никак не решаясь ее захлопнуть, а она быстро спустится вниз, на меня не оборачиваясь, с тем же аккуратным молчанием обходя большие трещины на ступеньках, ведь эти люди, люди оттуда – они всегда сначала молчат, молчат и делают выводы, а когда выводы сделаны, то все пропало, уже ничего не исправишь, и не зачеркнешь, садись, двойка, и даже проще - садись.

В первые три дня все будет, как было, как будто бы ничего еще не изменилось, я стану, как раньше, обедать с Младенчиковым, и он опять начнет обсуждать со мной съезд Советов и Конституцию, а я буду важно кивать, словно бы что-нибудь в этом смыслю, и мне покажется, что мы просто сидим и обедаем, совсем как прежде, и ничего не случилось, но когда мы вернемся в ГУКТ и пойдем по коридору к нам в комнату, то я вдруг пойму, что я уже только тень человека, только его жалкий остаток, потому что все кончилось, все пропало, хотя никто об этом пока не знает, но вот-вот все узнают, на этом мысли закончатся, и это острое, ледяное чувство мое перекинется и на всю нашу обстановку, на наши служебные комнаты, где я знал каждую вещь, а сейчас они – лишь пустые куски дерева, куски металла, на все Главное управление конной тяги, которое вчера еще было местом моей работы, что-то важное значащей, для чего-то мне нужной, а теперь сделалось набором слов, набором букв на табличке - бессмысленным, плывущим у меня перед глазами, и впереди идущий Младенчиков, обеденный мой товарищ, у которого на лысине волоски указывают в разные стороны, как антенны, покажется мне уже не живым человеком, а картонной фигурой, которая зачем-то движется и произносит свои картонные фразы о Конституции, но и это – лишь до тех пор, пока он про меня не узнает, а когда он узнает, то обеды исчезнут, и съезд Советов тоже исчезнет, исчезнет даже и лысина с тонкими антеннами, а точнее, все это по-прежнему где-нибудь будет, но только исчезну я сам.

И лохматому человеку казалось, что он так крепко боится впервые в жизни, но он всего лишь забыл свои прежние страхи, забыл, и вот теперь вспомнил.

В мае пятнадцатого года, когда по улице ходила толпа и искала, где скрываются немцы, родители ссорились. Мама просила отца послушать ее, послушать соседей, послушать хотя бы Лиду – прислугу, добрую, грузную бабу, - и разрешить Лиде выйти на улицу с Николаем Угодником, пусть она постоит там хоть полчаса, поговорит с ними, если они заинтересуются адвокатской практикой наверху, ведь каждая фамилия на –штейн вызывает у них подозрения, что в доме – немцы, но отец не соглашался, сердился, он говорил, что ему безразличны были угрозы от этой сволочи, когда она громила евреев, так что и теперь, когда они впали в ложнопатриотическую ярость по германскому адресу (он так и говорил, растягивая фразу в хладнокровном негодовании, – ложнопатриотическую, германскому адресу), он тем более не будет от них спасаться и трусить. Мать настаивала, соседи за стеной тревожно бегали, Лида махала иконой у отца перед носом так, как размахивала обычно полотенцами, стряхивая с них всякий сор. А лохматому человеку – тогда еще двенадцатилетнему мальчику, - ужасно хотелось, чтобы яростная ложнопатриотическая сволочь все-таки остановилась у их подъезда, затопала бы наверх, и что-нибудь громкое, из ряда вон выходящее бы произошло, а оттого и все предстоящее расписание вечера, с неизбежными уроками и декламированием Тютчева наизусть, сразу бы отменилось, и домашняя жизнь стала бы неожиданной и веселой, как крики на улице, с которых, наверное, и начнется пришествие яростной сволочи. Но когда под окнами и в самом деле закричали, и Лида, уже не слушая рассуждений отца, бросилась вниз по лестнице, - будущий лохматый человек почувствовал, что ошибся. Что если сейчас к ним сюда придет кто-нибудь ложнопатриотический, то вместе с уроками, заодно с Тютчевым – непоправимо нарушится и что-то другое, куда более ценное, о сохранении чего он никогда еще в жизни не думал, и потому не знал, каким словом эту ценность назвать. Если б не рядом стоящий отец, он разревелся бы.

На первом этаже бывшей конторы общества «Якорь» на Большой Лубянке пахло елкой и апельсинами, и казалось, что страховщики никуда не ушли, что они здесь, и только для смеху, для того, чтобы осуществить запоздавший рождественский розыгрыш, исполнить чей-то причудливый фант – нарядились чумазыми солдатами, суетливыми следователями и неподвижными латышами. Но зима кончилась, а лохматому человеку – забывшему про декламацию, преждевременно посерьезневшему, - пришлось явиться сюда с передачей, так как именно тут вооруженные шутники зачем-то держали отца. Ощущение глупой комедии с переодеваниями не оставляло и в те полчаса, что лохматый человек провел в хвосте отправляющих передачи – очередь двигалась к окошку, куда нужно было сдавать свертки и узлы, вяло, медленно, и родственники арестованных то и дело наступали на латышей, что-то грозно крича, а те пятились и неразборчиво бормотали свои ругательства, совсем не обидные родственникам, так как те все равно не могли ничего понять. Когда конвой выводил из здания кого-то из подследственных, толпа опять-таки напирала, и охране приходилось стоять и терпеливо ждать, пока карманы контрреволюционера или саботажника не набьют хлебом и папиросами. От всего этого у лохматого человека создалось впечатление, что родственники с мешками здесь всем командовали, а солдаты им подчинялась, и то внешнее несоответствие между подлинными хозяевами – потрепанными, из очереди, и мнимыми – в военной форме, что вроде бы соблюдалось, было лишь следствием общей договоренности, что сегодня все должно идти как бы наизнанку, наоборот, и господа притворяются слугами, а слуги прикидываются господами, то и дело, впрочем, припоминая, что это лишь роли, что это все – не всерьез. Но когда он отдал мешок в чьи-то цепкие руки за хлипкую перегородку, выбрался на улицу и свернул за угол, в Варсонофьевский переулок, - в него прицелился дежуривший у боковых ворот часовой. И одно это движение – резкое, поспешное, неуклюжее, с каким ворона обычно взлетает с дерева, - заставило лохматого человека понять, что никакая это не елка, и часовой вовсе не ел апельсинов и не исполняет ничей замысловатый фант с переодеванием, нет, он действительно готов стрелять, и он выстрелит, если сделать еще пару шагов. Внутренне похоронить себя оказалось секундным делом, и сделала его даже не голова, не рассудок, а, скорее, что-то неизвестное, но очень холодное, навалившееся на спину, как сугроб с крыши, и мешавшее пошевелиться. Часовой, наконец, опустил винтовку, и лохматый человек, пошатываясь, вышел обратно на Лубянку.

Он вернулся в это учреждение через пять лет – но его даже не арестовали, ему только прислали повестку. У машинистки, напечатавшей ему судьбу, западала буква «о», поэтому идти он должен был на дпрс, о чем он сразу, вопреки предупреждениям, имевшимся там же, на желтом листке, рассказал отцу Василию, которому исповедовался вечером, во время всенощной. – Ерунда какая, вы к ним сходите и сразу вернетесь, - и отец Василий посмотрел на лохматого человека так, словно бы тот нечаянно наелся конфет, а теперь мучается страхом, что дома его отругают. – А если.., - только начал еще сладкоежка. – Выпустят. Вот увидите, выпустят, и дверь за вами закроют, - и отец Василий сделал круглые смешные глаза, нечего, мол, о таких пустяках больше думать. Следователь, который вел дпрс, был совсем не страшный, и все время вздыхал. – Мы пригласили вас, - вздох, - в расчете на вашу сознательность, ведь кому, как не вам, - вздох, - умному, современному человеку, - тут следователь покосился на лохматого человека и вздохнул шумно, как лошадь, - стоило бы понять, что так называемые тихоновцы, к которым вы, я уверен, по недоразумению ходите, - это гнездо мракобесов, фанатиков, врагов Советской власти, и только. И следователь еще раз вздохнул для убедительности. Но лохматый человек покачивался на табуретке и ничего не слышал. По дороге он убеждал себя, что ему предстоит не более чем неприятный визит, которого, однако ж, нельзя избежать, нечто вроде похода к зубному врачу или председателю домкома за справкой, и от этого самоубеждения он шел легко и уверенно, постоянно напоминая себе, что он должен всего лишь перетерпеть каких-то полчаса или около, но уже в комендатуре, помещении бывшего магазина, где надо было ждать пропуска, - он вдруг споткнулся на том, что начал загадывать. Он всегда загадывал, когда куда-нибудь шел. Выйдет что-то плохое, обычно думал он, но думал так только затем, чтобы все-таки вышло хорошее, а теперь получалось, что ждать плохого нельзя, плохое на этот раз было слишком плохим, но и рассчитывать на хорошее он тоже не мог, ведь если надеяться на хорошее, то и хорошего никакого не будет, и от этого липкого, суеверного рассуждения все его прежнее, бодрое настроение сразу куда-то провалилось, он схватился за стену, и даже не сразу понял, что это ему дежурный протягивает пропуск, и злится, что он не берет. Вот и теперь он сидел и не понимал, что умный, современный человек – это о нем, это так называют его, и хотят, чтобы он рассказал о каких-то лицах, с которыми он мог видеться в храме, но он ничего не мог рассказать, поскольку путался в каждом слове, как пишущая машинка, у которой западают почти все буквы, и выходило, что он ходит куда-то – сам не помнит куда, и кого он там видит – понять невозможно, никого он не видит, ходит и так же дрожит и заикается, как и сейчас. Дпрс кончился. Следователь вздохнул, когда подписал ему пропуск на выход – и снова вздохнул, когда сам закрывал за ним дверь.

О том, что отца Василия выслали с таким-то «минусом», и он живет там-то, по такому-то адресу, - лохматому человеку шепнула молодая женщина, вроде бы смутно знакомая, когда он стоял возле забора и тупо смотрел на пустую площадку, оставшуюся от Никольской церкви. Она же, но уже на другой день, - передала ему письма, когда они, по ее просьбе, встретились на трамвайной остановке. О том, чтобы поехать с этими письмами вот так, запросто, как едут куда-нибудь на курорт или к тетке, - не могло быть и речи. Но он все-таки заставил себя изобразить трудовое рвение, и выбил себе однодневную командировку как раз туда, в тот же город, по делам конной тяги и заготовления фуража. Лохматый человек ни разу в жизни не ездил на лошади, и вообще их побаивался, о чем в конторе все знали, и потому его неожиданное желание проинспектировать конную индустрию на местах многих удивило; тем не менее, командировку ему дали. Оказалось, однако, что никаких лошадей ему видеть не надо, и вообще, все нужные ему бумаги уже давно готовы, так что он только получил от заведующего здешним, очень маленьким, умещавшимся в одном деревянном домике в три окна управлением три папки с докладами и еще одну папку контрольных цифр – и был совершенно свободен. До отца Василия, к счастью, оставалось максимум минут пять пешего ходу, и невозможно было за это короткое время осознать весь ужас своего, вроде бы командировочного, а на деле нелегального положения – в чужом городе, с документами, разоблачающими факт наличия церковно-монархической, как они любят говорить, группы, и не позволяющими уже отпустить его, как в тот раз, этими страшными документами, спрятанными в папке среди контрольных цифр. Нет, за пять минут все-таки можно было представить себе многое – и в том числе увидеть, как ему будет стыдно перед отцом Василием, потому что надо будет остаться, присесть, поговорить, а оставаться не хочется, вдруг сразу же обыск, хотя письма отец Василий, конечно же, спрячет за шкаф, но их все равно оттуда вынут, а дальше арест, и дпрс уже не будет таким безобидным, как когда-то, и вздыхать будет он, а не следователь. Неужели все так и будет – прямо сегодня? Он не мог этого вообразить, хотя, поднимаясь на крыльцо гниющего дома, думал только об этом. Лохматый человек сунул письма отцу Василию так, как передают краденое – но тот просто положил их на стол, и они остались спокойно лежать там, возле чашки с красными петухами, как если бы это были не письма, а пряники, например, или перчатки. Никакого разговора, в сущности, не было: отец Василий поглядел на него так, словно бы видел его ежедневно, спросил только, ходит ли он на службу? – лохматый человек сказал правду, мол, ходит, но очень редко, - а потом быстро и ласково перекрестил его и отпустил, даже не предложив чаю. И, когда он спускался с крыльца, он почувствовал от этого посещения одну сконфуженную пустоту, пустоту, похожую на ту, что осталась от храма, там, дома, за забором, но чуть позже это неловкое и неприятное ощущение сменилось почему-то ровным покоем и благодарностью, хотя благодарить было как будто и не за что, да и некого, ведь он уехал и никогда туда не возвращался.

Но больше ни на какую службу он не ходил, и ни с какими опасными людьми не виделся, избегая даже тех мест, где ему могла попасться на глаза еще действующая церковь. Он забыл и о том, что такое «духовная жизнь», хотя когда-то это нафталинное, пошловатое, торжественное выражение обозначало для него что-то очень конкретное и сразу понятное.

Дело в том, что, кроме жизни физической и жизни умственной, была во всем его существе еще и третья, неизвестно откуда взявшаяся стихия, руководившая многими его каждодневными действиями до тех пор, пока он совсем не запретил ей быть, так как она ему чем дальше, тем больше мешала и заставляла самого себя крепко бояться – но она все-таки возвратилась, и теперь, на диване, захватила его и подчинила себе. Эта стихия была – мир вещей, о которых никто ни за что не узнает, но которые от этого ничуть не теряют своего значения. Делая или говоря что-то, обыкновенно имеешь в виду хоть какую-нибудь реакцию других людей, встречную реакцию жизни, которая поймет или осудит, посмеется, выругает или наградит, а тут есть одна только тайная мысль, намерение, которое может сразу исчезнуть или остаться надолго, но в любом случае не будет никак проявлено, и какая, казалось бы, разница – о чем он думал перед домом отца Василия, если все равно не было никакого обыска, не было тайны в переданных письмах, и ареста тоже не было, какая разница, загадывал ли он дурной или благополучный исход в лубянской комендатуре, держался ли за стену, убеждал ли себя, что шел просто к зубному – если его все равно выпустили и дпрс кончился ничем, и какая разница, испугался ли он тогда часового в Варсонофьевском переулке, что за холод он чувствовал на спине, и хоронил ли себя, проклинал ли тот день и ту легко сделанную передачу – ведь часовой его не застрелил, да и целился-то, скорее всего, понарошку, и наконец, много ли сейчас смысла в том, что ради избавления от Тютчева, ради освобождения от уроков он в двенадцать лет хотел погрома на голову собственного отца, а потом еще и прятался у него в кабинете, когда на улице закричали, – все-таки погрома у них дома не было, а отец так ничего и не заметил, он вообще до самого конца, пока не исчез в подвалах бывших магазинов и страховых обществ, думал только о ложнопатриотических чувствах и о том, что нельзя трусить перед всякой сволочью, а вот сущей мелочи, вроде того, что его сын, сначала стриженый мальчик, а потом лохматый человек – растет в испуге перед всем на свете, он не увидел. Но теперь, когда эта скрытая от всех стихия, эта, вопреки всем запретам, выбравшаяся из нафталина «духовная жизнь» все-таки вернулась и диктовала ему неверный ответ на вопрос девушки, прихода которой он ждал, - лохматый человек почему-то решил, что и те давние, уже и им самим, казалось, прочно забытые страхи до сих пор что-то значили, что-то меняли, словно бы те минуты – в родительской квартире, в переулке, в комендатуре, в гниющем провинциальном домике, - были вечные и до сих пор длились, словно бы каждый, даже самый призрачный, самый летучий оттенок его настроения, ход его мысли был записан в листах несуществующего списка, какой-то немыслимой переписи, которую он устраивал себе сам, но за которой, в то же время, следила чья-то быстрая и ласковая рука, похожая на руку отца Василия, когда тот благословил его в последний раз.

И, хотя ему так хотелось, чтобы все оставалось по-прежнему, - и конная тяга, и Младенчиков с Конституцией, и обед, и темное пятно на желтых обоях, - и чтобы никто ничего не заметил, ведь никому, решительно никому в его жизни нет дела до того, что он сейчас скажет, как он ответит на поставленный пятым номером в казенном, заранее ясном ряду вопрос, - он все-таки должен был неизвестно зачем сделать то, чего он вовсе не хотел делать, погубить все, что он с таким трудом собирал, нарушить правила, которых он так долго держался, словом, всего один раз не поддаться тому неизбежному, липкому, как съеденная вопреки запрету конфета, чувству, которое всецело владело им пятнадцать минут назад, два дня назад, пять лет назад, в детстве, всегда.

Лохматый человек поднялся с дивана и открыл дверь девушке-счетчику. Она вошла в комнату, присела на краешек стула, достала свои листы и записала, всякий раз после его ответов отрываясь от бумаги и сдувая со лба прядь, что он мужчина, что ему тридцать три года, что он еврей, и что его родной язык – русский. Дошло и до пятого вопроса – и, когда она спросила о том, верующий ли он, и если да, то к какой религии он себя относит, и тут же получила ответ, она, ничуть не изменившись в лице, вывела его слова на листе так просто, так буднично, как пишет отличница на экзамене, задачи которого ей хорошо известны и не вызывают в душе никакого волнения, ни тени сомнения или страха.    

Новости партнеров







Как столица помогает арендаторам

Почти 18 млрд рублей было выделено из бюджета Москвы в 2020 году на поддержку арендаторов городской недвижимости в связи с пандемией.

Запуск маркетплейса позволит ММК существенно нарастить онлайн-продажи

ПАО «Магнитогорский металлургический комбинат» планирует в начале 2021 года запустить собственный маркетплейс – электронную платформу, где покупатели смогут заказывать металлопрокат и метизы онлайн

Мировые эксперты представили достижения «Индустрии 4.0» на конференции по цифре

Мировые лидеры цифровой индустрии, ведущие университеты и научно-исследовательские центры представили на конференции достижения в области цифровизации и поделились опытом внедрения разработок в крупных транснациональных и отечественных промышленных компаниях

Аналитики данных захватывают рынок труда

В ближайшие пять лет одной из самым популярных вакансий станет специалист по обработке данных. В целом, для рынка это не новость, а вот для молодых специалистов, получивших образование совсем в других областях – большой вызов

Мясо вместо танков

Поставки российской сельскохозяйственной продукции за рубеж уже превысили доход от экспорта оборонно-промышленного комплекса. О том, как Россельхозбанк поддерживает это наступление, рассказывает первый зампред правления банка Ирина Жачкина

Живучий Honor для всей семьи

Производитель мобильных и носимых гаджетов Honor выводит на российский рынок новый смартфон Honor 10X Lite с блоком камер из четырех модулей и самой быстрой зарядкой, доступной в среднем ценовом сегменте. «Эксперт» разобрался в ключевых особенностях новинки и выяснил, почему стоит обратить внимание на новый смартфон.

«Векторы развития медицинского бизнеса. Быть первым: преимущество или испытание?»


Новости партнеров

Tоп

  1. Чубайс не ушел под Шувалова
    Кабмин устроил большую чистку среди институтов развития. Причем с некоторыми решили не церемониться — их просто ликвидируют. Некоторые — объединяют. Иногда — в довольно странные гибриды
  2. Возможна ли российская школа без «Войны и мира»
    Рассмотреть возможность убрать огромные тома таких классических литературных произведений, как «Война и мир» и «Тихий Дон» из школьной программы предложила доцент Московского городского педагогического университета (МГПУ), кандидат филологических наук Ирина Мурза. Предложение немедленно вызвало бурную дискуссию в СМИ, педагогической, филологической и родительской среде, дойдя даже до Госдумы
  3. Армения. На пути к катастрофе
    Как Никол Пашинян довел Армению до военной капитуляции и почему он до сих пор у власти
Реклама