Пятнадцатилетний капитал

Александр Гаррос
27 августа 2007, 00:00

Роман Андрея Рубанова «Великая мечта» — не сага и не эпос. Однако он подводит субъективный итог первым пятнадцати годам русского капитализма — и оставляет знак вопроса следующим пятнадцати

Писатель Рубанов сидит за столиком.

Секундный, острый приступ дежавю. Писатель Рубанов сидит за столиком в том же самом кафе на Пушке, где я знакомился с ним год назад: рецензент — с положительным героем. И столик, ей-ей, тот же самый.

Я подсаживаюсь, пока он, делая приветственные жесты, говорит что-то в мобильный. Дежавю проходит: разница налицо. Писатель Рубанов больше не употребляет ядов. Год назад с ядами у него все было в порядке.

«Яды» — это в рубановской, из первого романа «Сажайте, и вырастет», терминологии всякая субстанция, расширяющая сознание и сокращающая бытие (ну или стимулирующая тело в ущерб телу же). Алкоголь, наркотики. Никотин. Кофеин.

Год назад он то и дело сурово гонял официантку за новой порцией виски и прикуривал одну папиросу от другой. Сейчас пьет апельсиновый сок и докуривает сигареты до середины. Ну да, подтверждает, никаких допингов. Даже кофе. «А писать под допингами — вообще последнее дело… Знаешь, приходишь в себя часа в два-три ночи: весь взвинченный, трясешься крупной дрожью… У меня слабые нервы. Ложишься спать — снова просыпаешься, садишься, дописываешь пару предложений… Это неправильно. Оно того не стоит».

Мобильный снова звонит. Рубанов говорит в него про какие-то деньги, проводки и документы. «Бизнесом, значит, по-прежнему занимаешься?» — «Да. Я деньги себе зарабатываю не литературой». — «Не скажешь, что за бизнес?» — «Нет, знаешь, не скажу. Ну, я торгую». — «Но ты много этим занимаешься?» — «Да все время». — «А на книжки-то время как, остается?» — «Да не остается ни черта. Все урывками. На коленке… Не во времени дело. Не хватает сил». — «И что — нет желания, ну хоть на уровне мечты, заниматься только литературой?» — «Точно не сейчас. Я накопил довольно много коммерческих знаний, они довольно оригинальные: я в своей профессии хорошо понимаю… Глупо бросать эти знания вот так. К тому же неохота терять независимость: я не хочу ни от издателей зависеть, ни от кого. Я всю жизнь сам себе режиссер. Я никогда не работал на начальника за деньги. Нет, я и сейчас могу все забросить, заняться творчеством — но на что будет жить моя семья?..»

Он нетипичный писатель, Рубанов; писатель-оксюморон.

Во-первых, просто не похож — ни на писателя вообще, ни на автора своих двух романов, самоироничное, гибкое свое альтер эго. Похож не то на актера Вицина, не то на актера Болдуина, только подсушенного до жилистой худобы, до резко холерического темперамента, до колкой жесткости взгляда.

Во-вторых, бизнес. «Это совершенно другая, параллельная моя жизнь. Никто из моих деловых партнеров понятия не имеет, что я писатель… И слава Богу. И я им не говорю».

В-третьих, нюансы биографии. Сидевших литераторов у нас хоть отбавляй — особенности национальной истории. Но кто другой попадал на зону не за политику или что-нибудь романтическое типа убийства из ревности, а за отмывание денег? Разве импортный О. Генри вспоминается, работавший кассиром и севший за растрату. Впрочем, историки сходятся на том, что в растрате он был невиновен, хоть и отсидел три с гаком года. А вот Андрей Рубанов, 69-го года рождения, отпрыск подмосковных интеллигентов, с отрочества сочинявший прозу, ставший журналистом, но попытавшийся преуспеть в ревущих 90-х на совсем другом поприще, от «прачечного» бизнеса никогда не открещивался — и вдобавок переплюнул великого американского коллегу по масштабу. В том, образца 96-го, уголовном деле фигурировали суммы пусть и не в старых долларах, а в новых рублях, зато исчислявшиеся десятками миллиардов. Хотя предприниматель Рубанов был там не первого ряда фигурой, максимум третьего, — в первом ряду имелся мэр Грозного Бислан Гантамиров, — но именно Рубанову выпало почалиться на нарах: «Всего, — писал он, — я просидел два года, восемь месяцев и тринадцать дней. Из них двести сорок суток — в следственной тюрьме Лефортово и еще два года — в изоляторе “Матросская Тишина”».

А потом — в 2000-м — вышедший на свободу Рубанов оказался в Грозном. В пресс-службе сохранившего свои позиции Гантамирова.

В Чечне Рубанов проработал год. Но первый его роман — принесший всероссийскую известность, вышедший в финал «Национального бестселлера», вписавший автора в шеренгу «надежд русской прозы нулевых», проданный для кино — основывался не на чеченском опыте: на тюремном. Я знаю, что этот вопрос ему уже задавали, и все равно спрашиваю: не собирается ли он конвертировать именно чеченский опыт в прозу?

— Есть люди, — отвечает Рубанов, душа полуживую сигарету в пепельнице, — которые легко говорят о войне, а есть — которые вообще не говорят. Мой дед две войны прошел, но рассказывал об этом редко и скупо. А потом — я не великий спец по чеченской войне, я сам не воевал. Зато я носитель чужих секретов. И не хотел бы трепать языком. Я работал на государство. Мое дело было, например, ходить с видеокамерой и снимать. И мои пленки показывали в прайм-тайм по центральному телевидению… Меня, надо сказать, шокировал этот опыт. Я когда туда прилетел — для информационной войны, я же тыловая крыса был, замначальника отдела печати и информации! — я думал, что весь Грозный завален листовками. А оказалось, что нет ни-че-го. Вот комендантский час, и по канаве ползет чечен… Куда ползет? А ползет он к соседу, у которого уцелел телевизор, посмотреть новости по Первому каналу. А его ловят и говорят ему: ты боевик. Люди сидели в Грозном и ничего не знали: телевизор уцелел в одном доме из пятнадцати, показывает два канала. И все!.. Я не уверен, что смогу об этом правильно написать. Потому что большего говна, чем то, которое я увидел там, я нигде не видел. Московская следственная тюрьма «Матросская Тишина» — это идеально отлаженный механизм по сравнению с… театром военных действий. Неохота мне об этом говорить. И писать неохота. Романа из этого не выйдет. Ну разве что несколько рассказов.

Я не знаю, пишет ли он рассказы; их, во всяком случае, пока никто не читал. Читали два романа, третий на подходе.

Первым — полтора года назад — стал «Сажайте, и вырастет». Вроде бы бесхитростный беллетризованный тюремный мемуар, на поверку оборачивающийся блестящей — точно, емко, живо написанной, отжатой до сухожилий и мышц, без капли жира — историей о человеке и его свободе. О том, внутри она или все-таки снаружи, о том, чего стоит сохранять свободу и достоинство под давлением и возможно ли это вообще. «Сажайте…» вышел под неприметной сиреневой обложкой в безвестном издательстве «Триэрс» за деньги автора. Не попадись четырехсотстраничный томик литературному обозревателю «Афиши» — кто знает, как и когда вошел бы Рубанов в поле актуальной русской прозы (что вошел бы — не сомневаюсь, упорства ему не занимать). Однако попался, и все началось — рецензии, шорт-листы, киноправа. Какая-никакая слава, смешные литературные деньги. Звание писателя, скрываемое от бизнес-партнеров.

Третий роман сейчас на подходе. Триллер, говорит Рубанов, труп там всего один, зато все специально очень мрачно — «у героя голова болит, у героини месячные… кто вообще писал про то, как физиология влияет на жизнь?».

А между ними — недавно вышедший роман номер два, с ходу угодивший в «длинный список» нынешнего «Букера». «Великая мечта» (привет, несомненно, Лимонову, с которым Рубанова и так вечно сравнивают: была ж у того «Великая эпоха»). По форме — в голливудских категориях изъясняясь — одновременно приквел (про то, что было до) и сиквел (про то, что случилось после) «Сажайте, и вырастет». По сути — отдельная, оригинальная и неожиданно трогательная история, в которой все тот же герой, альтер-Рубанов, вначале юн, бурлит энергией и совместно с бандитствующим другом детства Юрой Кладовым готовится к жадному и хищному прыжку в только-только наступившие 90-е. А потом Юру убивают, и вот уже промотаны пятнадцать лет, и вот он уже в разгаре нулевых. На вид — преуспевающий бизнесмен в дорогом автомобиле. На деле — замотанный человек, стоящий на грани банкротства и отчаяния, не верящий ни во что, кроме разве своей семьи, жены и сына… И в этот пиковый момент его вдруг навещает на три дня призрак убитого друга. И дает штучную возможность посмотреть на прожитые годы, на позавчера и сегодня, стереоскопически — не только из «здесь и сейчас», но и с позиции себя двадцатилетнего. И картинка оказывается довольно горькой, хоть и увидена она глазами сильных людей…

— У тебя ведь, — говорю, — получился, извини, поколенческий роман…

— Я не хотел высказываться от лица поколения, — открещивается Рубанов. — У меня нет таких амбиций… Но… Не этого я ожидал — тогда, в 92-м году. Не этого! Не ожидал этого потребительского безумия. И что все пойдет по худшему американскому варианту, когда культура — на подсосе у денежных мешков, а для быдла есть масскульт… Я предполагал, что люди будут более вменяемы. Что у нас будет развиваться образование. Что будут построены дороги, без которых, еще римляне знали, нет государства. Что будет многопартийность, что равновеликие силы будут конкурировать на политическом поле…

— И всего этого не дождался, понятно. И поэтому у тебя в книжке вполне светлый финал, но сугубо камерный: семья как единственное убежище в пространстве тотальной ненадежности…

— Ну, я не знаю, хорошо это или плохо, но в семье я нахожу позитив — и… И все. Наверное, плохо: так ведь может сказать любой мещанин, который тащит семью и кроме своего дома-детей-телевизора ни о чем не хочет думать. И тем не менее я не обнаруживаю позитива ни в чем больше. Даже дружба как-то расползается, подменяется чем-то…

Если уж быть точным, с семьей тоже не все гладко: перелом эпохи всегда приходится на позвонки конкретных людей, и трудно ожидать, что «ячейка общества» останется неповрежденной, когда общество в целом и все члены его идут вразнос. Не зря же рубановский коллега Алексей Иванов в последнем романе «Блуда и МУДО» иронично изобретает новую, постсемейную ячейку — «фамильон», сообщество людей, связанных одновременно личными («жена-любовница-муж любовницы-любовник жены») и деловыми узами… Так что рубановскую — рубановского героя — верность клану можно рассматривать и как оптимистический намек (выход — здесь, все начинается с ближнего круга, а там и жизнь в целом обустроим), и как ощущение последнего рубежа обороны. И уж точно не об этом мечтал он пятнадцать лет назад, готовясь штурмовать будущее на «надежной и простой в эксплуатации машине отечественного производства».

— Скажи, — говорю, — у тебя самого нет ощущения, которое у меня от твоей книжки возникает, что у нас всех был некий большой шанс, возможность все радикально изменить… а мы его не использовали?

— Нет, мы его использовали. Просто у нас не было рецептов. Я лично использовал свой шанс. Я кем хотел — тем и стал, только и я теперь другой. Я думал, что можно и тут выиграть, и там не проиграть — но нет… Выигрываю деньги — себя проигрываю… Но это другой вопрос, вопрос цены. А все, о чем я мечтал, три раза сбылось.

— Но мы о разном с тобой. Ты же сам говорил, что «не этого ожидал». И я сейчас не о личной реализованности, а о том, что в начале 90-х казалось: можно переломить вектор истории, изменить правила игры, перескочить в жизнь, устроенную разумно и с уважением к человеческому достоинству…

— Саш, — говорит Рубанов грустно, — это позиция идеалиста. Я стою на том, что наша страна — дикое поле. Мы живем в дикой стране. Мы отсталые. Реальность такова. Мы слишком много пьем водку, слишком мало работаем, безобразно мало! Русские — действительно две нации в одной стране. Еще в сборнике «Вехи» все про это написано. Интеллигенция — феномен: нету нигде аналогов этой прослойке, которая смотрела на свой народ со стороны, при этом его жалея и пытаясь куда-то там вытащить… Ты меня спрашивал как-то про политические убеждения. Вот, пожалуйста — надо в сельскую школу идти, там детей чему-то учить. Ага, неоригинально. Но ничего другого я придумать не могу. Потому что — тоже банально — никаким указом сверху, будь ты трижды силовик, ты не заставишь людей перестать ссать в подъездах. То, в чем мы оказались, — это… византийский капитализм. Пародийный. Гипертрофированно жестокий. И — нерациональный. Расходующий деньги на дерьмо, на цацки, на блестки, на пыль в глаза — и жмущий копейку на действительно важное и нужное. В этом византийском капитализме тебе все время впаривают задорого под видом хорошей вещи всякое фуфло. Все построено на обмане, на неуважении к личности: производитель и потребитель друг друга взаимно не уважают и пытаются на…ть. Вот ты пьешь виски, которое разлили в Польше, и барбитуры в него насыпали, чтоб тебя перло круче, но ты платишь за него, как за настоящий. И это касается всего — автомобилей, политики, войны, телевидения. Литературы… Всего.

Рубанов еще пьет свой апельсиновый сок, а я добиваю потихоньку свой предположительно польский шотландский виски, и мы еще говорим о многом — о Лимонове, Минаеве, Акунине, Аксенове, о международных бестселлерах («По той же причине не продаются русские авторы, по какой не продаются русские автомобили. Плохо сделано. И плохо продают»), о трех книгах, которые Рубанов уже придумал, и об антиутопии, которую хотел бы придумать, о Москве, из которой он не прочь уехать («Я устал от этого города») в Америку, лучше Латинскую («Интересно!»). И допиваем, и встаем, и пожимаем руки, и вываливаемся в сердце византийского капитализма, опасно плавящееся на тридцатипятиградусной жаре. И я бреду по Пешков-стрит, невольно думая о том, что бы мы сказали друг другу еще через пятнадцать лет: Великая Мечта и Великая Страна под вопросом, но просто страна и просто мечта — они ведь есть, а главное — есть мы, здесь и сейчас, и вроде бы от нас зависит, каким будет наш следующий пятнадцатилетний капитал…

«Как будто, как будто, только я зачем тут-то?» — скептически откликается мумий тролль Лагутенко из окна замершего на светофоре «лексуса». Загорается зеленый, и непростые в эксплуатации машины импортного производства уносятся вверх по Тверской.