Командир

Александр Гаррос
14 января 2008, 00:00

— …Очень даже по заслугам. Делом надо было заниматься, а не по бабам прыгать.

Даже это Эвелина умудрилась сказать, как всегда: ровно, не повышая голоса. И все равно получилось победительно. Злорадно так получилось.

А вот Скворушкин заорать как раз собирался, уже почти заорал, уже и пасть раскрыл — но финальная Эвелинина реплика, соскользнув по ухогорлоносным извивам, вдруг застряла в глотке рыбной костью, и получилось только засипеть, внутренне, а может, и внешне багровея. Впрочем, и орать было без толку — на «прыгать» она сразу отрубилась с кратким звяком, мгновенно, словно тест на скорость реакции сдавала.

Следующий позыв Скворушкина был грохнуть мобильным о плиточный пол, вдрррребезги, чтоб скандинавская требуха китайской сборки затенькала по стенам шалмана, как бандитские пули, — и это он тоже почти сделал, уже руку занес… и тоже только почти. Сотовая магия врала, плоская коробочка, только что имевшая внутри голос другого-дорогого человека, по прерывании соединения мгновенно пустела. Так что импровизированное вуду лишалось смысла и не могло причинить абоненту желанного вреда, зато могло обойтись в шестьсот у. е. плюс моральные издержки. Скворушкин замычал и опустил руку со смартфоном на столешницу. Тупо просканировал взглядом периметр рыгаловки, рюмочной не то пельменной не то шашлычной, никого вообще, столики торчат гнилыми пеньками и пахнет болотом, ночь, блин, перед Рождеством, только за стойкой ворочается туша буфетчицы, яростно гремит чем-то, слон в паскудной лавке, и откуда берутся такие совковые заповедники… хотя что я знаю, может, у них, в р-не Химкинского вдхр., по-прежнему так носят?.. Скворушкин во взрослой жизни тут не бывал, только проносился или проползал (когда пробки) на надежном и мощном, уютном и теплом автомобиле иностранного производства в или из Шереметьево, и мысль остановиться и выйти не посещала его никогда. Долбаный майор. Долбаные бабы, да, обе, что одна, что… Скворушкин сморщился, проглотил остатки «Стандарта», снова сморщился и набрал Эвелину. «…вызываемого абонента отключен…». Ну да, конечно. Сука. Сука. Он закурил (в пальцах предсказуемый тремор) и набрал Светлану. «…или находится вне зоны…». На экране мигал контур батарейки: аккумулятор разряжен. Дрянь. Дрянь. Хотя нет, это я дрянь. И еще Славик. Позвонить Славику. Сударь, вы подлец и предатель. Дуэль. Ха-ха. Нет, лучше позвонить майору. И послать нах. Однако ж майор не оставил телефона. Это не в традиции — оставлять телефон. Аут оф стайл. Мы вам сами позвоним, они всегда сами звонят…

— Мушшына, закрываемся, скоко можно уже, дома идите праздновать!

Буфетчица стояла над Скворушкиным — бескрайняя, могучая. Нерушимая каменная баба канувшей, как чудь, империи эсэсэсэр. Вот ведь никогда не думал, что раздражение может быть монументально. Ладно презрение, ровная эмоция осознавших беспредельность дозволенного юпитеров, транслируемая быкам, — но раздражение же штука динамичная, существующая в движении, в развитии… А вот нате.

— Давайте я посижу еще, такси вызову, а посижу, пока приедет, я заплачу, само собой? — скомканно предположил Скворушкин.

Не было и быть не могло никакого «само собой»: нависшая над столиком монументальность вдруг дрогнула и поползла, как, должно быть, склоны Везувия перед помпейским днем «д», — и тогда Скворушкин неожиданно для себя вскочил, предупреждая извержение, выволок из-под столика тяжелый самсонитовский чемодан-самокат и, запахиваясь на ходу, пшел вон, наружу.

Об наружу его ударило, как рыбу об лед. Было, наверное, минус двадцать, и в этом русском холоде (услужливо ябедничала вывеска обесточенного киоска) Скворушкин моментально стал стеклянный, оловянный, деревянный в своем стильно приклошаренном парижском полупальто, остроносых итальянских полуботинках и голландских перчатках с обрезанными пальцами, то есть, по сути, тоже полуперчатках; Родина любила крайности, в ее зимней сказке неуместны были никакие «полу». Скворушкин пошел — ловить машину. Чемодан гремел колесиками, как тележка нищего, входящего в чумной город, — и доля метафоры казалась исчезающе малой, с вымиранием был полный порядок. Светились вывески, мигали гирлянды, голливудским зомби топорщился в голубом мерцании витрины безголовый манекен, синхронно вспыхивали и гасли желтые светофоры — но ни одного человека не шло и ни одной машины не ехало. Вероятно, за темными окнами многоэтажек шла какая-то жизнь, но видно ее не было, а представить — не получалось. Скворушкин достиг перекрестка, глянул на часы — полвторого — и принялся неорганическими пальцами выволакивать смартфон. Пригнувшись, перебежал кот, черный и злой трущобный ниндзя. Такси, такси — где этот чертов номер?.. О!

Смартфон издевательски пискнул и умер.

Скворушкин, не веря, попытался реанимировать. Ну же! Смартфон затеплился и умер опять.

Скворушкин загнанно огляделся. Сверху, тошнотно вращаясь, опускался медный таз паники. Скворушкин всхлипнул (в носу зазвенели сосульки) и кинулся назад, гремя чемоданом. Кафе-бар «Огонек» — вот как оно, оказывается…

Дверь оказалась заперта.

Он забарабанил, понимая тщетность. Спасибо за понимание: тщетность была, а буфетчица нет. Погас последний огонек разумной жизни, хихикнул Скворушкин истерически. Нет, ну все законно — как началось, так и… Стоп. Давай действовать логически. Логично. Он логично повторил манипуляции с телефоном. Логично убедился. Логично — не стоять же тут до разделения участи генерала Карбышева, окоченеть нельзя окочуриться, — подцепил чемодан и пошел, пошел, пошел, понятия не имея, в правильном ли направлении, ну да и какое теперь следовало считать правильным — которое по ветру, а не против? Внутри замороженно дребезжало. Было очень обидно — на всех и всё, на Эвелину, и Светлану, и Славика, и майора, и прочих остальных, но и обида была глубокой заморозки, сама не портящаяся, но и ему не мешающая шагать, напротив — задающая ритм: мы идем по Африке, всё по той же Аф-ри-ке… сволочи вы, сволочи… все такие сво-ло-чи… отдыха нет на войне.

Видимо, шагал он так достаточно долго и успел впасть в анабиоз — поскольку едущий навстречу автомобиль осознал, лишь когда тот был метрах в пяти, а сам Скворушкин махал ему негнущейся правой так, словно отчаянно забивал или рубил нечто невидимое. Автомобиль — «копейка», Боже ж ты мой, спасибо тебе хоть на том, ну натуральный провал во времени! — скрипнул, вильнул, замер, и Скворушкин ринулся в приспущенное окошко.

— Ккккхомандир, — сказал он. — В Иззззмайлово.

— Диве тисяч, — откликнулось со всесоюзным акцентом.

Да хоть пиять, хотел ликующе сказать Скворушкин, но только лихорадочно закивал. Чемодан он закинул на заднее, сам втиснулся на переднее, лихорадочно завертел облезлой рукояткой, с натугой поднимая оконное стекло, и они тронулись.

— Дарогу пакажьещ? — осведомился водила.

Он был маленький, сморщенный, как старая обезьянка, в обтерханном кожане, черно-седой, возраста явно не менее полтинника, но в целом неопределенного, да и национальности тоже — то ли чурка, то хач, и нечто этническое, восточно-южное, заунывно сочащееся из магнитолы, географии не проясняло. В другое время — в другой жизни — Скворушкин после такого вопроса испытал бы приступ острейшей ненависти, и даже сейчас в нем колыхнулось желание двинуть спасителю по харе… но такая уж сегодня случилась ночь, ночь не совершённых поступков — взять хотя бы майора, да и Эвелину, и Светлану… и вообще грех было выпендриваться, и Скворушкин кротко прохрипел:

— По кхольцу, а там пхокажу.

Некоторое время ехали практически молча. Скворушкин размягчался и оплывал в сомнительном, воняющем бензином копеешном тепле, из желудка снова начали подниматься в голову оттаявшие водочные пары, в ступнях и ладонях возникало мерцающее иглопокалывание, но в пальцах что там, что там набухала зудящая маета, и он лениво думал, что непременно допрыгался и что-нибудь отморозил, но это было все равно, и лениво косился на чуркестанского хача, тихо гундосящего в тон своему тягучему музлу, на предмет национального айдентити, не айдентифицировал, и это тоже было все равно. Тогда он стал смотреть в окно, и разматывающийся там пейзаж, одинаково серо-черно-желтый, вообще одинаковый, не казался уже настолько бесприютным и бесчеловечным, казался приемлемым, и он знал, что это неправда, но и это было все равно.

«Копейку» тряхнуло, командир шипяще выругался, а взгляд Скворушкина стукнулся о невозможное. На здоровенном, в торец девятиэтажки, билборде ясно читалось: «Съебаться? Стреляться? Пора определяться!». Скворушкин моргнул. Слоган отредактировался. «Купаться? Кататься?» — спрашивал он, оказывается, но призыв к определенности остался — вместе с сисястой двойной девкой, в бикини дубль горнолыжном комбезе.

Скворушкин хмыкнул. Подсознание выделывалось по делу. В какой-то момент — два года назад? три? — он поймал себя на том, что ему после любого выезда, что на Запад, что на Восток, все труднее и труднее возвращаться в Москву. Сначала открытие Скворушкина поразило. Оно было необъяснимо. Эмигрантом он себя не видел вообще никогда, а дома все становилось лучше — и лично у него, Скворушкина Андрея Платоновича, хозяина небольшой, но крепкой пиар-компании, и вообще: делалось краше, чище, цивилизованнее, богаче, спокойнее, стабильнее. Потом он хорошенько поразмыслил — Скворушкин полагал себя мыслящим, все-таки не бандос-расстрига, а когдатошняя звезда журфака МГУ, — и с повторным изумлением понял, что дело, кажется, именно в стабильности.

Десять лет назад все рушилось, расползались связи, дружбы и семьи (они со Светланой в кругу друзей и знакомых были чуть не исключением), реальность вдруг покрылась прорехами, в дыры задувал инфернальный, мистический сквознячок, не было никакой логики, равно можно было срубить лимон гринов или получить очередь из «Калашникова»; жизнь сделалась сверхтекучей, сформулировал однажды знакомый с физтеха. И логичным казалось, что весь ужас — именно в этой сверхтекучести, зыбкости, нереальности и ненадежности всего. Дайте мне точку опоры… Теперь точка далась: это самое все вдруг как-то отвердело, налилось, буквально — от слова «плоть» — уплотнилось, кое-где даже подернулось приятным гламурным жирком. И тут-то обнаружилось, что отвращение и тоску вызывает у него, Скворушкина, не эфемерность и непрочность материи местной жизни, но сама эта материя. В эфемерности как раз была спасительная лазейка, ненадежность давала надежду, что все не навсегда и не по-настоящему; теперь лазейку убрали. Ну не сваливать же, в самом деле. Ты и так, прямо скажем, не Абрамович. Даже до майора. А уж теперь…

Однако очень отчетливо представилось густо-синее горизонтальное море, густо-зеленые вертикальные горы, кремовый город, вытянувшийся на их стыке, кафе на набережной — и за столиком он, Скворушкин, со Светланой и Эвелиной, объясняющий им, что дело не в кризисе среднего, подумаешь, тридцать семь лет, что просто любовь бывает разная, и страсть — любовь, и забота, привязанность — тоже любовь… Обе смотрели хорошо, кивали, это было приятно, внутри теплело и распускалось. Подошел официант, вынул блокнотик и ручку. Скворушкин поглядел на него — и внутри скукожилось и замерзло: официант был майором. Так и запишем, сказал он и оскалился. Нет, нет, закричал Скворушкин. Да ты чего, брат, удивился майор, схватил Скворушкина за плечо и стал трясти, ты чего, чего?.. Скворушкин дернулся, вывернулся, вскочил и проснулся.

— Ты чего, брат? — участливо повторил водила, убирая руку. — Зачем кричишь?

За окном проматывалось все то же, черно-серое с желтым.

— Извини, командир, — буркнул Скворушкин. — Задремал. Кошмар приснился.

Водила покивал.

— Тут жизнь такая, — подтвердил он. — Сама страшная, как сон. И во сне от нее потому никуда не денешься.

И с чего я взял, что ему полтинник, подумал Скворушкин. Сорок, сорок два максимум. Практически ровесник. И лицо у него, в сущности, приятное. И акцента почти нет. Вот что значит предвзятость. Привык — чурбан, хачик… Вроде и не вслух, и шутя — а все равно получается, что я их за людей не держу. Я что же — шовинист? Ему стало смешно и одновременно стыдно.

— Тяжелый город у вас, — продолжал водила. — Давит. Как будто и не для человека.

Скворушкин удивился. Водила, натурально, повторял его мысли. Скворушкин и сам говорил недавно, что Москва перестала быть городом в нормальном смысле слова — местом, выстроенным, при всех издержках, для удобства и разнообразия человеческих работ, удовольствий и отношений, сделалась самодовлеющим каким-то механизмом, агрегатом для производства то ли бабла, то ли чего-то вовсе непредставимого, а человек в нем — не более чем носитель или, там, рабочее тело. Кому говорил-то? — а вот Славику, падле, и говорил… за полштофом гленфиддиха… гленфиддихом его поил, сволочь такую…

— На вот, — обнаружилось, что водила протягивает ему фляжку, хорошую дорогую фляжку в тисненой черной замше. Глотни, полегчает.

— Да спасибо, командир, я и так…

— Это мне нельзя, — в лице у командира обнаружилась симпатичная мудрая хитринка, от глаз к вискам разбегались тонкие лучики юмора и опыта. — Я за рулем. Тебе можно. Даже нужно!

Скворушкин принял, свинтил, глотнул. Перехватило дыхание, взметнулся сладкий жар. Даже не определить сразу, что за напиток — но крепкий, зараза, и качества первостатейного…

— Коньяк, конечно, — отозвался водила. — Двадцать лет, а?

— Да ну, — не поверил Скворушкин.

— Не веришь? — водила полуобернулся. — Правильно не веришь. На самом деле — намного больше.

Он засмеялся, и Скворушкин засмеялся в ответ. Ему вдруг стало хорошо — легкой веселой грустью, когда знаешь, что мир печален и прекрасен, даже в своей печали. Скворушкин откинулся на сиденье, неожиданно удобном, и сделал еще глоток. За окном проворачивалась знакомая развязка: они подъезжали к Соколу.

— Командир, у тебя курить можно?

— Кури, — разрешил водила, выщелкивая пепельницу. Скворушкин добыл правильный, настоящий «данхилл», протянул водиле (тот отрицательно помотал головой), привычно приспустил стекло: легкое нажатие мягкой кнопки, деликатное «вж-ж-ж». Щелкнул, затянулся. В просторном салоне запахло хорошим табаком — вполне гармоничное дополнение к запаху хорошей кожи и (слегка) неопознанного, но тоже хорошего одеколона. Из колонок и сабвуфера толчками выходил густой «Ай пут э спелл он ю» в незнакомой аранжировке.

— Самуил, — сказал водитель именно так или как-то очень похоже и отнял от баранки правую. Уже пожав ее, Скворушкин понял, что тот представился.

— Андрей. А ты из армян, что ли?

Скворушкин тут же устыдился быдловатости собственного вопроса: «а вы какой нации будете?» — да и иконок, обычных для грузино-армянских бомбил, не было на приборной доске; мусульманин, наверное, обидится еще... Не обиделся:

— Можно сказать и так. Там все близко.

Неужто чечен? Дагестанец, аварец. А что: такой хаджимурат, благородный горец. Или, наоборот, таджик. Бывают, говорят, импозантные такие таджики. Персы. Огнепоклонники.

— Глаз у меня наметанный, — сказал водила и подмигнул. Скворушкин еле удержался, чтоб не подмигнуть ответно. — И вижу я, брат Андрей, что у тебя проблемы. Ты давай, не стесняйся. Делись, да?

А почему нет, с удивительной, приподнятой ясностью понял Скворушкин. Самуил, водила, был замечательно приятный, явно многое в жизни повидавший и понявший человек, и не было ничего логичнее, чем поделиться, выложить все в надежде на здравый совет, а даже если и без совета. И Скворушкин отхлебнул, и закурил (водила клацнул то ли ронсоном, то ли дюпоном), и действительно все выложил, не ощущая, вот дела-то, ни страха, ни стыда, ни горечи, а только прежнюю легкую веселую грустинку. Выложил и про Светлану, которая, кажется, была всегда — привычную, понимающую, постылую, обычно тихую и несомненно родную, пусть и склонную иногда к внезапной истерике с битьем посуды и порчей мебели. И про Эвелину, которая появилась год назад, молодого перспективного специалиста с сорбоннским дипломом и модельными обводами, девушку, напротив, к истерикам не склонную, но требующую определенности и гарантий. И про то, как вот в этой несчастной поездке она всего этого потребовала наконец, максимально четко, в латинских практически, отточенных столетиями выражениях. И про то, как он иногда думал, что Светлана все знает про Эвелину, но молчит, чтоб сохранить семью, но вот оказалось, что не знала. И про то, как узнала — спасибо Славику, гниде. И про Славика, с которым столько выпито и вообще, и вот непонятно, что теперь. И про майора тоже. Про майора получилось даже смешно. Как в Шереметьево подошел один в штатском и показал раскрытые корочки, и предложил пройти, и Эвелина не прошла, а ушла, не прощаясь, а Скворушкин прошел, и оказался серый «вольво», и на заднем сиденье еще один в штатском. Он корочек не показывал, но над пиджачными плечами явственно мерцала аура погон, и хотя звезды сосчитать было трудно, да и всей разницы, не коньяк, — Скворушкин решил считать его майором — таково было его отраженное представление о собственном ранге в мироздании: больше вряд ли, а меньше стыдно. Ну что, Скворушкин Андрей Платонович, оскалился майор, когда «вольво» тронулся, хорошо отдохнули? как там в Дахабе? пора и о делах, меня зовут Саломатин Степан Геннадьевич… — и очень внятно обрисовал Скворушкину дальнейшие перспективы его бизнеса в обоих вариантах, если да и если нет. Скворушкин недопонял, и майор Саломатин обосновал с точки зрения гражданского пафоса момента, а также нюансов действующего налогового и уголовного законодательства. Скворушкин допонял, и майор Саломатин осведомился: ну что, к Светлане Ивановне или Эвелине Эрнестовне? Лучше прямо тут, сказал Скворушкин брезгливо, и майор Саломатин пожал плечами. Прямо тут было Химкинское вдхр.

— Да, — сказал водила Самуил после паузы. — Вы, Андрей Платонович, человек хороший (Скворушкина совсем не царапнул этот переход на «вы» и на по батюшке, даже логичным показался). Но слабый, слабый. Нельзя так. В наше время надо быть жестче. Знать надобно, чего хочешь. И добиваться, невзирая на.

Скворушкин сокрушенно кивнул. Ему нечего было возразить. Снаружи проносилась Новорижская эстакада.

— Но в принципе, — продолжал водила, — проблемы ваши решить совсем не сложно, нет. Собственно, тоже надо только захотеть. И попросить меня. Вы как — хотите?

Скворушкин глядел на него: уверенного, красивого, в мягком дорогом костюме с едва заметной искрой, элегантно придерживающего тонкими пальцами руль мощного автомобиля. Скворушкин, ты пьян! — орал какой-то голос внутри, но орал он очень далеко, и был определенно чужим и неприятным, и не было никакого резона брать его в расчет. Скворушкин облизнул сухие губы и тихо сказал:

— Хочу.

— В полном порядке, — со сдержанной гордостью сообщил водила, усаживаясь на место. Камешек в галстучной булавке тускло блеснул.

— То есть… что? — глупо спросил Скворушкин. Взгляд его соскакивал с собеседника на окна Эвелининой квартиры. Окна светились.

— То есть пункт первый выполнен.

— Она меня… простила?

Глухо заиграло что-то знакомое — «Пэссинджер» Игги Попа, что ли.

— Совершеннейшим образом. И готова ждать, сколько потребуется. Да чего ж я вам говорю, вот пусть она и сама скажет, — водила Самуил материализовал плоскую коробочку, родную сестру скворушкинского смартфона. — Я попросил звонить на мой — у вас же разряжен?

Скворушкин взял, не ощущая в пальцах.

— Андрюша? — голос у Эвелины был обволакивающий, низкий, он такого не слышал уже пару месяцев. — Любимый? Ну что ж ты мне сразу не объяснил все? Если б я знала… А то я ведь думала… Ну кем же ты меня считаешь? Ну я же современный человек, ну неужели я бы не поняла — что такой контракт, что с французами, что там семейный концерн, клан, что развод сейчас никак нельзя, не поймут, что ради нашего будущего, что уедем, что домик на Ривьере?.. Андрюша, да я ведь…

Скворушкин договорил, поддакивая и мэкая, гарантировал любовь, разъединился, вернул. Самуил улыбался вежливо, но победно: знай наших. Через дорогу, на той стороне Трифоновской, синело неоновое «Бизнес-центр “Византий”». Трансплутониевый византий представился очень четко: лучистый друг и коллега полония, лишенная вкуса и запаха гроза всяческих зловредных литвиненок.

Скворушкин потер виски.

— Как это у вас получается? — спросил он.

— Ну, кое-что умеем, — отозвался водила сдержанно.

Чудо, звенел в голове зеркальный дискотечный шар, чудо, чу-до. Не бывает. Бывает. Рождество же. Раз в жизни. Это что же получается — ангел, что ли, хранитель?

— Близко к тому, — кивнул хранитель, и Скворушкин не удивился: мало ли, думаю громко. — Ну что — продолжим?

— Конечно… Да.

— Жена? Друг? А, что это я. Друг, друг. Если друг оказался вдруг… — пропел Самуил ожидаемо профессиональным баритоном, и лимузин резко взял с места.

— Нет, ну как же… То есть он меня собирался тупо на бабки кинуть? Меня?.. — машину потряхивало на перекореженном вечным ремонтом асфальте Орликова переулка, Скворушкина потряхивало от омерзения, а он потряхивал фляжку, но было пусто.

— Там бар сзади, — Самуил ткнул большим пальцем. Вслед Скворушкину донеслось: — Ну собирался, а что тут такого? Бабки, между прочим, хорошие… Вы что, первый день живете, Андрей Платонович? Он же вам с детства завидует — везунчик, как же, и вечно в начальниках, в заводилах, а Славик — вечно второй… Фройд, знаете ли, комплексы, фрустрации! А тут — очень даже удобно: везунчик будет с бабами своими париться, а Славик р-раз — и двести штук аккуратненько… Кто бы удержался?

Скворушкин скрутил пробку — надо же, гленфиддих, — приложился.

— Неужто простите? — осведомился водила.

Гленфиддих прокатился по внутреннему я вакуумной бомбой.

— Прощу, — решил Скворушкин. На глаза навернулись слезы.

— Зря, зря. Я бы… Впрочем, это уже сугубо на ваше усмотрение.

Скворушкин важно кивнул. Все было правильно. Как надо. Раз в жизни. Они вечно… Я вечно… Пора уже наконец… Мысли сбивались, путали мелодию, однако общая тональность была мрачно-бравурная, антрацитово-алая, но с намеком на ласковый свет в конце.

— А Света?.. — спохватился Скворушкин. — Светлана же там… Она, наверное…

— Обижаете. Это уж без проблем. Это мы прямо сейчас, по телефону, — они неслись к Рогожскому валу, Самуил одной рукой нащелкивал — напискивал — номер. — Скворушкина Светлана Ивановна? Доброй ночи, простите, что так поздно… так рано… служба такая. Саломатин Степан Геннадьевич, майор госбезопасности. Нет, отечество в порядке, а поговорить я хочу как раз о вашем супруге, Скворушкине Андрее Платоновиче. Ну зачем вы так о нас думаете, жив он и здоров. И даже совсем напротив. Имею официально уведомить вас от имени и по поручению, что Андрею Платоновичу присвоено внеочередное звание, а вы стали жертвой дезинформации и провокации со стороны западных спецслужб и враждебных нашей Родине олигархических группировок. Недоглядели мы, но на войне как на войне, пускай и фронт невидимый у нас. Да, именно то и имею: все контакты вашего супруга с Эвелиной Эрнестовной Капитоновой имеют место только и исключительно в рамках оперативно-тактического плана, имеющего важное стратегическое и геополитическое значение в имеющийся момент международной ситуации. Что? Вячеслав Аркадьевич? Вячеслав Аркадьевич уже переосмыслил и покаялся. И полностью признал. И сожалеет, что стал невольным орудием и пособником. Кровью готов искупить, кровью!.. А вы сами ему позвоните, у нас от честных граждан секретов нет, ради вас ведь все и делается… Да. Именно. А супруг ваш — герой, вы так и знайте. На таких Отчизна и держится. На тонком крюке висит, но мы уж не подведем! Да не благодарите. С супругом? Никак нет. Да через часик он к вам приедет — и поговорите. Только помните, какое высокое доверие вам оказано, и вряд ли мне надо… Ну да, совершенно секретно. Очень вы все правильно, не подлежит. И ему ни слова. Рад. Рад. Не зря, вижу, стараемся. И вас с Рождеством Христовым. Служу России!

Водила нажал отбой и вопросительно глянул на Скворушкина. Говорить было нечего. У Скворушкина внутри ликовал и упивался марш. Были, правда, еще какие-то странные хрусткие звуки — словно кто-то обгладывал марш по краям. Но их он старался не замечать. Чудо. Чудо. И никаких мне чтоб.

— А вот теперь, — неожиданно жестко сказал командир, — последнее. Собственно Саломатин Геннадий Степанович. И никакой он, кстати, не майор, ошибочка вышла. Капитан он, извините уж. Польстили вы ему. Или себе.

Хруст усилился. В кожаных недрах потянуло холодком.

— А может, не надо? — робко спросил Скворушкин. — Может, и так?..

— Да чего вы их боитесь-то? — в голосе водилы обозначилось презрение. — Бояться не их нужно, а… Нет, надо, Андрей Платонович, — презрение исчезло и жесткость тоже, обнаружилась мягкость, но такая, плотная — вроде колец удава. — Без этого никак. Без этого и все остальное… Вы что же, жалеете его? Да он ведь палач, сатрап, он таких, как вы… А. Да и приехали мы уже, — и водила, перегнувшись через Скворушкина, распахнул ему дверцу.

Скворушкина трясло. Колотило Скворушкина, как станковый пулемет при стрельбе очередями. Умом он понимал, что ничего этого не было, не могло быть. Ни того, как водила набрал код на замке и, поманив его за собой, шагнул в подъезд. Ни того, как водила умело тюкнул спящего мордой в стол консьержа ребром ладони пониже бритого черепа. Ни звонка в дверь квартиры с издевательским номером «13». Ни сразу узнаваемого голоса майора, тьфу, капитана Саломатина из динамика возле двери: «Вы ххто? Чего вам?..». Ни огромного люгера хрен знает какого калибра, который вдруг оказался в руке водилы Самуила. Ни оглушительного грохота, отскакивающего от стен и врезающегося в барабанные перепонки. Ни ровных дырок — раз, два, три, пять! — возникающих в двери…

Умом понимал, но чем-то другим — хотя тоже, наверное, умом, ничего другого в протрезвевшей башке не осталось, пусть и ума осталось немного, — он понимал, что все это было. Было.

— Да полно, Андрей Платонович, — говорил командир, откинувшись на комфортнейшем сиденье, вальяжный, с невесть откуда взявшейся сигарой, с бородкой клинышком и нитяными усиками а-ля латинский любовник или кокаиновый барон. — Вот, выпейте, полегчает, — и совал в руки ополовиненный пузырь гленфиддиха. — Я-то понимаю, что нежелательно с вами так, что вы-то человек интеллигентный, даром что работа ваша подлая, что не надо бы… но правила, чего вы хотите, начальство требует… Никак нам без человеческих жертв, это уж извините. А вы же человек разумный, хомо, так сказать, сапиенс, вам если кровью подписывать предложи — не поймете… Приходится творческий подход проявлять… Так ведь очень даже доходчиво, и контрактик ваш вот, и подмахните здесь вот ручечкой… — и контрактик тут же возник на мелованной бумаге, и «паркер» явился.

— Какой контрактик? — выцедил Скворушкин, с трудом прорываясь сквозь гремящее из колонок «..энд дэвил пейнт ит блэк!», отлично уже понимая — какой.

— Да типовой, ничего особенного. Согласно выполненным нами условиям, с дополнительными бонусами, проценты, не сочтите за сарказм, божеские. Да не ищите вы подвоха, что вы как в том анекдоте!.. — водила хохотнул, оборотившись (Скворушкин с ненатуральной отчетливостью увидал острую кромку недостижимо белых зубов)… и тут мир завизжал и бросился, и с силой въехал Скворушкину в грудину и в лоб, и зазвенел, и засверкал, и потух.

Когда Скворушкин вернулся в себя, на него поверх капота наплывал бочкообразный торс гаишника. Торс был упакован в салатовый жилет. Торс помахивал полосатой палкой. Торс был реален. Кажется.

— И что это мы на Рождество нарушаем? — прогудел торс сбоку, обогнув капот и выйдя из поля зрения. Скворушкин с трудом повернул голову.

И обомлел.

Водила скорчился на сиденье — маленькая сморщенная обезьянка в обтерханном кожане, неопределенного возраста и национальности.

— И-и, началнык, — тянул он в раскрытое окно, — Так пустой же дорога, клыент быстро ехать хочет…

— Какой клыент? — мент нагнулся, и Скворушкин увидал налитые кровью буркалы. — Этот, што ли? Давай, клыент, дуй отсюда, у нас надолго… А регистрация у тебя есть? — перевел буркалы на водилу.

— Так зачем регыстрацыя? — зачастил тот. — Регыстрация не нада, хозяин фирма сказал…

— Я т-те проясню щас, че надо, че не надо! Лицензия есть? Техосмотр где?..

Водила с ужасом на печеном личике сунулся мимо Скворушкина в бардачок, зашуршал. Скворушкин, с трудом разгибая непослушное все, вылез наружу. Мир кружился. Возле гаишного форда стоял еще уазик, рядом топтались двое по виду омоновцев — в брониках и с автоматами.

— Давай, давай! — гаишник через крышу жигуля-«копейки» смотрел на Скворушкина. — Вали! Идите, гражданин, не мешайте работе органов!

Какие-то реплики переминались в голове Скворушкина, как пингвины в сумерках: смутные пятна, блэк энд уайт, ничего не понять. Он виновато улыбнулся, развел руками.

— Спасай вас тут… — пробурчал гаишник и досадливо махнул своей палкой. Что-то упало на асфальт.

Скворушкин обогнул капот «копейки», на всякий случай еще раз улыбнулся.

— Всем, всем, — сварливо сказала рация в руках у омоновца. — По Рогожскому валу не подтвердилось. Отбой.

— В смысле? — спросил рацию омоновец.

— Да жив этот капитан хренов. Нажрался и в дверь стал из табельного садить.

— Вот козел, — сказал омоновец с чувством. — Одно слово — органы.

Скворушкин посмотрел на него, на водилу, от которого видна была только склоненная над бардачком суетливая макушка, на гаишника, на асфальт, на то, упавшее, когда гаишник махнул палкой.

Это было белое перо, большое, больше, чем от голубя или чайки.

— Иди, иди, — поощрил гаишник. — Спасибо не надо. Дальше все сам. Сам, понял, нет?!

Скворушкин не понял, но кивнул и пошел, забыв про чемодан, вообще про все забыв. Идти было холодно — минус двадцать никуда не делись — и скользко: снега не было, но была противная неверная изморозь, как внутри мясокомбинатовского холодильника, ехали подошвы итальянских недоботинок. Сам, повторял Скворушкин бессмысленно. Сам. Что такое — сам?.. Он шел. Вокруг была Спартаковская площадь, в перспективе пустого шоссе призрачно желтела Останкинская башня, мигали, как недавно — как в прошлой жизни — желтые светофоры, алела вывеска «Алые паруса», на предположительном востоке чернота неба истончилась до грязно-голубого.

Скворушкин на ходу достал из кармана мобильный, включил. Смартфон затеплился и погас. Он включил снова. Затеплился и погас.

Скворушкин шел, не зная куда, не зная зачем, слыша уже далеко позади безнадежную ночную перебранку, и все жал на красную клавишу, и телефон включался и гаснул, включался и гаснул, включался и гаснул.

Январь 2008