Всем выйти из матрицы

Александр Гаррос
21 января 2008, 00:00

Десять лет назад мы, сами того не зная, начинали жить в мире «Матрицы» и «Поколения “П”». С тех пор многое изменилось, но остался диагноз эпохи: дефицит подлинности

Вообще-то, у всякого вменяемого человека буквосочетание «кризис культуры» должно вызывать желание, озвученное одним небесталанным пропагандистом, — схватиться за пистолет; в конце концов, кризис для культуры состояние естественное — или вам не рассказывали?..

И мне рассказывали. И у меня, честное слово, вызывает.

Тем не менее других букв у меня для вас нет.

Культура, а точнее, искусство (первая, но отнюдь не последняя банальность, которую приходится здесь произнести), и есть область легитимной манифестации ощущений, кои в других областях глядятся неприлично или незаконно; нечто вроде страны Голландии с ее наркотическим легалайзом, позволяющим всякому отпускнику оттянуться в запретной зоне по полной.

Искусство, как водится, лишь сублимирует и оформляет интенции, набрякшие в Большом Мире, вне письменных и монтажных столов, — однако иной политолог дробь футуролог может их назвать, но не хочет (потому что кто ж его финансово поощрит за подкрепленный фактурой и аналитикой вердикт «п…ц!»), а иной обыватель хочет, но не может (потому что вне специфического культурного контекста совершенно неясно, почему возникает неприятный зазор между логически вытекающим из реальных посылок чаянием дальнейшего преуспеяния — и невесть откуда взявшимся чуянием больших крантов, накрывающего горизонт событий медного таза), и лишь художнику позволительно. Не то чтобы он был свободен от коллективного заказа (отнюдь, скорее наоборот), вот только заказывающее ему коллективное — бессознательно. А бессознательному в жилу любой образ, резонирующий со «структурой момента» (А. Лазарчук), пусть это даже образ цивилизации, сидящей на бочке с порохом. О да, разногласий множество: сидя на этой бочке, можно наслаждаться консьюмеризмом или проклинать его, приветствовать глобализм или идти на него войной, впадать в наркотический трип или в анархический раж; можно также спорить насчет того, кто, собственно, набил ее порохом, из чего и кем изготовлен фитиль и какой персонаж в какое время возникнет на сцене с огнивом; но по поводу самой бочки особенных споров нет. Какие уж тут споры, когда сигнал идет не от тонкого чутья артиста, а от ягодиц, равно восприимчивых у всех слоев населения, непосредственно?

Собственно, ничто не ново; пускай постмодернизм умер, исчерпав себя, но мы-то живы, и уж этот постмодернистский постулат (впервые, впрочем, внятно сформулированный гражданином царем Соломоном) впитали и переварили вполне. Европейская, сиречь западная цивилизация сидела, кажется, на этой бочке совсем недавно — лет эдак сто назад; и уж куда как лаком соблазн параллелей — Европа картинно закатывалась, достигнув глобалистского расцвета в первой, имперской, редакции, в чреве ее вызревала навроде голливудского alien’а большая, невиданная доселе война (и в роли фитиля оказались Балканы, что посейчас не утратило актуальности), а любезное отечество беременело революцией с непонятной, вроде бы невесть откуда взявшейся на фоне безусловного экономического и даже общественного прогресса жестокостью и окончательностью. Это ли не кризис, это ли не взрыв; и тогдашнее искусство предчувствовало его со всей доступной искусству силой. Со всей, диктует музыка языка, истовостью: модернисты, футуристы и прочие -исты лихорадочно формировали алармистский культурный пейзаж, готовясь к часу Ч дня Д.

Всё так. Одна только крошечная разница.

Кризисное (под)сознание столетней давности предлагало новый, небывалый выход — радостная хлебниковская глоссолалия, если уж ориентироваться на родные образцы, нахраписто обнуляющая весь прежний опыт антиикона Черного квадрата, — или хоть предполагало его: так более интеллигентные артисты бредили грядущими гуннами, готовно вычитая, вынося себя за рамки страшного и ослепительного будущего в мучительном мазохистском порыве, но вне привычного себе порядка вещей выход все-таки видели, и неважно, что впоследствии он оказался ложным.

Нынешний кризис — иной. Он не бредит дыр бул щилом, не зашпаклевывает малевичским черным окуляры подзорных труб, не сигает с корабля современности в неведомые акульи воды. Его кризисность выливается в констатацию кризиса: часто — остроумную, иногда — неподдельно талантливую и страшную.

И, собственно, всё.

2008-й — год странного, недоделанного юбилея. Ровно десять лет назад малоизвестные широкой публике режиссеры братья Вачовски начали снимать фильм «Матрица», а вполне уже культовый русский писатель Виктор Олегович Пелевин взялся за роман «Generation “П”». И фильм, и книга вышли в 1999-м. По поводу фильма Вачовски написаны десятки философских статей — отметились среди прочих и персонажи уровня Жижека, Гройса и Слоттердайка; пелевинский роман самоназначился на должность главной книги русских 90-х — и только культивируемый с обеих сторон изоляционизм мешает упразднить тут условность госграницы. Вот уж десятилетие мы живем в мире, точка отсчета абсцисс и ординат которого располагается в пункте, обозначенном «Матрицей» и «Поколением»; уже такая долгоиграемость в нынешнем стремительно ротируемом культурном пространстве должна наводить на размышления.

Индустрия искусства заточена под нас, любой талант ранжируется и обрезается по нашим лекалам, нам поступает только то, что мы заказывали, исполненное только так, как мы готовы воспринять

В романе Пелевина реальность (политическую, культурную, социальную) структурируют пиарщики, оперирующие набором пошлых, но действенных мантр, — и тем превращают ее в иллюзион. В фильме Вачовски реальность иллюзорна изначально — ибо сгенерирована в недрах суперкомпьютера, для которого живые души не более чем батарейки, поддерживающие работу машинерии всеобщего обмана, и мало кому суждено прорваться за грань, чтобы увидеть вещи-как-они-есть, а увиденное не порадует.

И Пелевин, и Вачовски не одиноки: такое именно видение окружающего расфасовано на множество фильмов и книг, просто — менее точных, менее бескомпромиссных, менее безнадежных, менее эталонных. Главный культурный тренд последнего десятилетия — Большая Подмена, фальшивость, топорная искусственность всего, данная нам в ощущениях. Фигурой умолчания (а иногда проговаривания, но всегда невнятного) за Большой Подменой маячит Большой Взрыв — потому что про суррогаты не понятно многое, но одно понятно точно: долго на них не протянешь.

Слоган текущего искусства — конспирологический солипсизм, примерно так. Солипсизм — потому что предполагает невсамделишность, субъективную выморочность всего того, в чем мы существуем. Конспирологический — потому что, как учит нас теория заговора, предполагает за всем этим иную реальность: не лучшую (как правило, наоборот), но более вещную и тем допускающую возможность перемен. Ведь то, что вещно, можно творчески изменить, не правда ли?

Правда, но не совсем. Недаром ведь искусство эпохи солипсистской конспирологии ограничивается констатацией того, что реальность нереальна, а все, почитаемое ее обитателем за истину, — ложно. Если вдруг прорыв за грань фальшивого настоящего изображается — то выходит не менее ненатуральным, чем дотошно описанная прорываемая ткань (вот и сиквелы «Матрицы», где герой прорывается в святая святых жуткого нового мира и меняет реальность, невзирая на многомиллионные сборы, могут разве что занять достойное место на полке голливудских курьезов; но ни один уважающий себя Жижек не возьмется рефлексировать на темы этой наивной мифологической окрошки). А чаще и не изображается ничего — опять-таки привет Пелевину; в ранних его вещах выход еще существовал, пусть и не назывался по имени (и герой «Желтой стрелы» мог сойти с поезда, хотя бы в смерть, а в «Онтологии детства», описывающей мир как глобальный добровольный ГУЛАГ, был возможен побег — только вот куда сбежал узник, «не знал никто, даже он сам»), но в поздних, написанных после «Поколения», отменился в принципе. И в этом тоже есть точное определение эпохи. Мы не знаем, как спрыгнуть с карусели, и не можем придумать для спрыгнувшего никакого определения, кроме дистиллировано-медицинского: вышел — умираешь. Для религиозных трактовок истинный простор, но в рамках светских, материалистских, единственный шанс прорыва за пределы фальшивого бытия не выход в бытие настоящее, истинное, но старт в небытие.

И ведь не поймешь, анамнез это или диагноз; дотошное описание происходящего — или приговор.

Почему в нулевые годы двадцать первого века всё выглядит именно так — понятно более или менее. Хотя бы потому, что плотность коммуникаций достигла неведомого нам во всей обозримой истории предела. В нынешнем стянутом медийностью (от газет до интернета, от телевидения до мобильной связи) мире человек захвачен процессом коммуникации настолько, что из субъекта или объекта ее становится именно что средством: проводящей прослойкой между лентой новостей и пространством эсэмэсок, телевидением и индустрией развлекательного кино, далее везде. Раньше в контакт с Другими была вовлечена некая часть нас — теперь в зоне контакта мы целиком, до донышка; пространства, где вызревает нечто принципиально новое, не остается вовсе. Культура всего лишь следует за общей логикой; и искусство выглядит как суммированный пересказ всеобщих бессознательных страхов, как продукт, обкатанный на фокус-группе; мы все — эта фокус-группа, и нас уже не надо специально приглашать в кинозал, мы и так в расплывшемся на всю поверхность земшара кинозале. Оттого и «дефицит талантов» — ведь мы интуитивно чувствуем, что талант есть нечто, способное рассказать нам про нас то, чего мы не знаем. Но индустрия искусства заточена под нас, любой талант ранжируется и обрезается по нашим лекалам, нам поступает только то, что мы заказывали, исполненное только так, как мы готовы воспринять. Мы чувствуем кризис, исчерпанность, удушье — и получаем талантливую констатацию кризиса, исчерпанности, удушья. За всем этим предполагаются анонимные просторы, где много места и кислорода, где лежат неосвоенные новые земли. Вот только мы не можем их вообразить — и ограниченность нашего воображения делает всякий культурный выход за пределы Матрицы шагом в космическую невесомость без скафандра: за пределами ложного бытия — только небытие, грусть и гибель.

Возможно — вероятно — есть еще нечто, устраняющее, нивелирующее приставку «не». Просто бытие.

Возможно — вероятно — именно искусство потенциально в состоянии разорвать замкнутый круг, пробить упругую медийную сферу сдерживающей нас гравитации.

Только вот не очень понятно с техсредствами.

Пистолет не предлагать.