Война и тигр

Наталия Курчатова
6 апреля 2008, 00:00

История — это обширный свод человеческих негодяйств. Трудно представить историка, сохранившего иллюзии о природе человека, считает Илья Бояшов.

Илья Бояшов скрытно писательствовал много лет, прежде чем в прошлом году его вытолкнула на орбиту публичного внимания выигранная (романом «Путь Мури») премия «Национальный бестселлер».

До этого Бояшов тихо жил в Петергофе, преподавал в Нахимовском училище историю, редактировал чужие рукописи для издательств и доблестно работал над своими. Над «Армадой», фарсовой антиутопией, где выпавшие из реальности военные моряки пародийно раскручивают в сжатые сроки всю историю человечества — с заговорами, революциями и реформациями; над «Путем Мури», метафизической одиссеей презирающего людей бездомного кота через воюющую Югославию и еще пол-Европы… Получившиеся тексты собранностью стали напоминать сжатый кулак, изяществом — притчу.

Новая книга, «Танкист, или “Белый тигр”«, — едва ли не лучшая пока у Бояшова. Действие происходит во времена Великой Отечественной, сюжет напоминает «Моби Дика» — обгорелый до костей танкист Ванька Смерть преследует по фронтовым дорогам зловещий немецкий танк-призрак «Белый тигр». Про главную нашу войну так еще никто не писал…

Впрочем, про военных моряков и котов — тоже.

— Илья, почему вы в который раз пишете такие негуманистические книжки?

— Как это почему? Я историк по специальности, а история — это что? Это обширный свод человеческих негодяйств. Я с трудом представляю историка, сохранившего иллюзии о природе человека.

— Поэтому вы ищете оправдания в метафизике? Ваш «Белый тигр» метафизичен до предела…

— На самом деле я попросту взял в разработку извечный сюжет о дуализме добра и зла, которые настолько непредставимы друг без друга, что добро периодически оборачивается злом, и наоборот. Да, в каком-то смысле это интерпретация «Моби Дика», но я далек от того, чтобы стесняться этого или открещиваться тем более. Вечных сюжетов очень мало — помните Борхеса? — и я за то, чтобы не стесняться и брать их с полки, коль скоро будет тому равновеликий материал. Еще такая вещь, это я как редактор скажу: мне представляется плодотворным, когда автор заранее задает себе максимально высокую планку. А там — пусть даже не вытянул, не взял, но одно намерение дорогого стоит. Меня заранее подкупают рукописи, авторы которых замахиваются на некую сверхзадачу.

— Война в вашей книге — в буквальном смысле бесчеловечное действо, более того — имморальное. Фабрика смерти.

— Опять-таки мой опыт историка — источники, разговоры с ветеранами — говорит о том, что любая война и есть бесчеловечное действо. Если человек взял в руки оружие, то он уже готов к тому, чтобы превратиться в скотину. Войны в белых перчатках не бывает. Это все сказки, пропаганда, социальная компенсация. Что должно поражать, так это случаи милосердия на войне, когда солдаты кормят детей из полевой кухни или выносят их из горящих домов… Или — это еще Радий Погодин рассказывал, а я в «Тигре» написал — были эпизоды, когда бой закончился, и подъезжают ремонтники — наши, немецкие… Работают бок о бок, танки растаскивают, чуть не инструменты друг другу передают. Никто ни в кого не стреляет, потому что каждый занимается своим делом. Такие проявления запоминаются, как нечто из ряда вон выходящее. Но, кстати, насчет бесчеловечности я бы поспорил. К сожалению, войны — в биологической, если так можно выразиться, природе человека.

— А почему для вашей притчи вы выбрали именно танкиста?

— Мог бы, конечно, и летчика выбрать, но просто танками я долгое время увлекался и больше знаю именно об этом… Вторая мировая была первой войной машин, и все последующие войны были и будут таковыми. Это важно. Война машин, война индустрий — машинами она и была выиграна, танками и станками. К 1943 году в СССР было произведено пятьдесят пять тысяч танков — «тридцатьчетверок». В США за время войны было произведено до ста тысяч танков. У Германии в совокупности было тридцать пять тысяч танков. То есть без шансов.

Но за рычагами, понятно, сидели люди, так что биологические законы войны все равно остаются в силе. Если мы попробуем представить себе «звездные войны» где-нибудь на межпланетных просторах, то законы войны останутся теми же, а машины — да, будут прогрессировать, но в корне это ничего не меняет.

— Ваш танковый экипаж — обожженный до костей механик-водитель, наводчик Крюк, мародер-уголовник и заряжающий алкоголик-якут — настолько архетипичен, что я даже стесняюсь спросить, были ли прототипы…

— Был такой летчик Белоусов, воевал у нас, на Балтике, в морской авиации. После аварии он был чудовищно обожжен, лишился ног, как Маресьев, потерял память. И продолжал воевать. Случаи выживания на последней великой войне были не менее фантастичны, чем случаи милосердия.

А вообще этот танковый экипаж — прямая аллегория войны. На войне не может быть ни добрых, ни злых; максимум, что могут сделать добрые, — это погибнуть. К сожалению, война и впрямь в природе человека. То есть время от времени срывает пломбы, этот клапан открывается, и тогда начинается всеобщее безумие. Кто здесь прав, кто виноват — вопрос, не имеющий не только однозначного, но вообще никакого ответа. На самом деле сами немцы признавали: за то, что их зольдатен творили на так называемых восточных территориях, Германия заслужила быть стертой с лица земли. То, что наши войска в Германии творили и насилие, и мародерство, не подлежит никакому сомнению. Другое дело, что у нас были и офицеры, которые останавливали их, даже и силой оружия… И так же общеизвестно то, что «просвещенные демократы», англичане и американцы, творили не меньшие негодяйства. А одними из самых жестоких мародеров зарекомендовали себя освобожденные узники — поляки, французы. Между прочим, и сами немцы под сурдинку, в неразберихе, грабили собственных сограждан. Это был тотальный беспредел. И к сожалению, это было только проявление социально-биологического закона, на который мы до сих пор не можем никак повлиять. Можем осознавать, прогнозировать, а еще чаще — попросту изучать закономерности в развитии, но повлиять — не можем. Мы освоили много всего, но с самими собой нам никак не разобраться. Можно сказать только то, что время от времени возникают волны, движения масс, которые никак не обуздать. И у политика не много в этих ситуациях выходов — либо уйти, либо быть подмятым, либо, как серфер, лететь на волне. Вот Путин, кстати, мне кажется, это неплохо понимает.

— В романе вы говорите об «оскорбленной Азии», которая идет войной на Европу. Вы действительно считаете, что в той войне существовала подобная оппозиция?

— Азия в той войне имела все права посчитать себя оскорбленной. Не дикая Азия начала эту войну, ее начала просвещенная Европа, которая тем не менее в населенных пунктах Белоруссии или Смоленщины вела себя так, что поставила под вопрос правомерность своего существования. Мы были жестоки, да, мы были оскорблены, но мы никогда не творили последовательного геноцида — русские просто подпали под непреложный закон войны, который никогда не соотносится с этикой мирного времени.

Мы должны смириться с тем, что в истории есть неразрешимые вопросы, более того, они зачастую и правят бал. Так, арабо-израильский конфликт неразрешим по определению — у каждой стороны своя правда, но к общему знаменателю они, скорее всего, никогда не придут. Помните анекдот? К равви приходит член общины и доказывает, что земельный участок принадлежит его семье от века. «Ты прав», — отвечает раввин. Потом приходит другой и документами доказывает, что участок принадлежит ему. «И ты прав», — говорит раввин. Ученик равви спрашивает: «Учитель, как же может быть, что и тот, и другой правы?» «И ты прав», — отвечает раввин.

Все правы, но нам от этого ничего.

— Вы несколько раз отсылаете читателя к образу Акакия Акакиевича: у танкиста Ваньки Смерти одна шинель, пропитанная соляркой, а вся его жизнь замкнулась в очередной боевой машине…

— Мы начали говорить о метафизике, к ней и возвращаемся. Конечно, гоголевский Акакий Акакиевич — один из самых мощных образов не только русской, но и мировой литературы. Это глубина, которая смотрится в тебя, и этот писатель — самый мощный проводник в потустороннее, какой только может быть в нашей культуре. Если ты пробуешь нанести визит в метафизику, то без Гоголя не обойтись. Это открытая дверь, из которой сифонит. Недаром Гоголь сжег вторые «Мертвые души»: он ясно понял, что прекрасный образ России — это не его судьба. Его судьба — это «Портрет», «Нос», прочие черти. У нас были писатели, которым суждено писать праведников: Лесков, например, и Платонов. Но у Гоголя иное предназначение.

Вообще литература — это загадочное что-то. Я вот сейчас ушел из Нахимовки и работаю редактором в «Амфоре», читаю рукописи… И могу сказать, что литература видна сразу, просто за текстом что-то чувствуется. Бывает, все слова на месте, написано складно, но — нет, не то. И наоборот. Литература — она действительно скорее в промежутках между словами, чем в самих словах.

А бывают курьезы: приходит, например, юноша, спрашивает о перспективах рукописи и говорит, что еще четыре романа написал. Спрашиваю: а сколько вам лет? Восемнадцать, отвечает. Ну и как тут объяснить, что литература — дело долгое, надежды никакой, но надо работать?

А пишут сейчас буквально все. Вы не представляете, какой поток идет. И если раньше на пять мужчин была одна женщина, то сейчас с точностью до наоборот. То есть появление стиральных машин сказалось, да. Хотя это неплохо. Потому что единственное, в чем человек подобен Богу, — это его способность к творчеству и потребность в нем. Социальные механизмы нам мало подвластны, поскольку они биологические по своей природе. Как только человек перестает творить, он деградирует и постепенно, но очень быстро перестает быть человеком.