Восстановленная связь

Андрей Писарев
1 октября 2012, 00:00

«Машинка и Велик» Натана Дубовицкого, двухтомник которого выходит из печати в ближайшее время, — это не проза. И не поэзия. Это третий тип художественного существования — миф, говорящий совершенно другим языком

Дубовицкий Натан. Околоноля [gangsta fiction]. Машинка и Велик [gaga saga].

Только пепел знает,
что
значит сгореть дотла.

Иосиф Бродский

Хуже всего в истории этой публикации — реакция «думающего» сообщества. Я немного опоздал, задержался в отпуске, и по приезде прочел все отзывы залпом. Хвалу, так сказать, и клевету. Спустя день-другой шок прошел, ощущения выстроились в композицию.

Сначала — обычная тоска человека, которому напомнили, где он и что он. Гражданин третьесортной страны с территорией в тысячу квадратных Австрий. По которой микронным слоем размазан интеллектуальный потенциал одной. Напомнили, как обычно, крайне бестактно. Самим фактом своего авторского проявления и профессионального существования. Как обычно, хочется авторов (и себя) как-то оправдать. Это не от убожества, думаешь, крайнего, а от факта возможной связи г-на Дубовицкого с г-ном Сурковым. То есть дело не в отношениях авторов с текстом, а в отношениях их с властью. Как всегда в нашем Константинопыле — вечно запущенных и запутанных. В том смысле, что одни авторы Суркова любят, другие нет, третьи — сначала да, потом нет. Четвертые — наоборот. При этом все отзывы и рецензии объединяет одно. Можно ручаться, что ни один из рецензентов книгу не читал. В лучшем случае полистал в поисках цитат для галочки. Но, думаешь, не может все так быть. Люди очень разные. Но все опытные. Наринские-Быковы-Прилепины. Фадеев-Проханов.

Перечитываешь еще раз весь этот вздор. И понимаешь. Ну конечно. Еще как читали. Но внимательно не прочли. Сопротивлялись изо всех сил. Во всех случаях видна напряженная работа подсознания. Отчетливо видна. Не хочет оно впускать текст. Сопротивляется.

Опять же: у опытных людей, иезуитов слова, подсознание должно быть под контролем. Когда оно из-под контроля выходит, да еще у всех одновременно, это не глупость. Это симптом. Проговор. «Что-то ангелы поют такими злыми голосами?» Дорогие мои, ангелы злыми голосами точно не поют.

Точнее всех проговорился Прилепин. Это, пишет он, абсолютно мертвая проза. Действительно, хоть умри, лучше не скажешь. В том смысле, что это вообще не проза. Это даже Прилепину должно быть яснее ясного. Не потому, что если у самого Прилепина проза, то у г-на Дубовицкого нет, и наоборот. А буквально. В школьном смысле. Как у Журдена. «Машинка и Велик» — это не проза. И не поэзия. Это третий тип художественного существования. Очень редкий, но встречающийся.

Какой? Об этом как-то нарочито глухо и невнятно сказано в коротком предисловии. Кирилл Решетников сначала что-то путано плетет о «спуске на дно пропасти, где шевелятся фундаментальные вопросы бытия». О «безоговорочном единстве противоположностей». О «первозданно утрированном и диспропорциональном» и т. п. ахинее. Все это, кажется, сказано лишь для того, чтобы затемнить смысл последнего предложения. Вот оно: «...Это — тот редкий и вечно необходимый тип литературы, где жизнь алхимически претворяется в миф, намекая тем самым на возможность обратного превращения». По форме — образец туманного и выспреннего идиотизма. Но, «намекая тем самым», ключевое слово сказано.

Итак. Не поэзия, не проза, а — миф. Как ни смешно, а подзаголовок неожиданно точен. «Gaga» — это вики-элемент. Реакция читающей публики. А «Saga» — просто обозначение. Сага — это и есть миф. Одно из его названий.

Миф — это не сказка со смыслом, не образ и не литературный жанр. В точном смысле не литература вообще. Миф — это совершенно конкретное событие. Когда время начинает проговаривать себя. Вернее, когда оно начинает говорить с нами языком другого времени. Будущего. Это очень редкое космическое явление. Очень красивое. Но опасное. Впрочем, «опасное» не совсем правильное слово. Выражаясь языком прошлого, правильно было бы сказать — роковое.

Сначала два слова о поэтике. О языке мифа. Миф говорит не на языке. Он говорит языком. Поэтому автор захлебывается в глоссолалиях.

Кстати, миф случается и в «чистых» стихах. Реже, но случается. Хайдеггер герменевтически реконструирует стихи Гельдерлина не как литературу (поэзию). А именно как миф. Объективное пророчество. У нас был безусловный случай Хлебникова (Велика). Но, повторяю, язык мифа отдельный. Это не проза и не поэзия.

Во второй половине позапрошлого века интересный был случай в истории отечественной словесности. Леонтьев (не Михаил) опубликовал, возможно, лучшую свою книгу. Точнее, большую статью. Знаменитую «Анализ, стиль и веяние» — отзыв на сочинение графа Л. Н. Толстого «Война и мир». Леонтьев камня на камне не оставляет от главного русского романа, признавая гениальный писательский дар графа. Никакого парадокса здесь нет. Леонтьев разочарован тем, что «Война и мир» не миф, не эпос. А просто проза. Хоть и великая. Почему Леонтьев вообще-то ждал мифа? По формальному признаку? Огромный роман, охват времени, объем событий? Нет. У Леонтьева было отчетливое, много раз документально зафиксированное ощущение конца эпохи. И он знал: в конце может заговорить миф.

Он, кстати, и заговорил. Но не через Толстого, а через Гоголя. «Тарас Бульба», единственный наш героический эпос, подвел черту под великим русским двухвековым героическим периодом.

Это очень странно — огромный роман, возможно, о главном и точно последнем подвиге этой эпохи оказывается психологической прозой, и об этом с такой пронзительной обидой (на кого?) пишет Леонтьев. А итог подводит повесть с очень неясным и неярким историческим материалом. Странно. Но речь сейчас не об этом.

Для нас важнее другое. Отношения мифа и времени.

«...Времени почти не бывает, редко когда донесется оно из нижнего неба, ослабленное расстоянием, выдохшееся, покружит, как усталый дракон, помедлит, остановится и исчезнет, ничего не сокрушив, никого не отняв. Нам, замерзающим ниже нижнего неба в краях, где могучее неодолимое время всегда грозно штормит, такое представить трудно, но это так».

Представить трудно. Но нужно пробовать. Есть такое библейское выражение: «Бог вспомнил». Бог вспомнил Иова. Бог вспомнил Авраама. Бог вспомнил Ноя. Это что значит — он их сначала забыл? Забыл Ноя, который по его воле год в замурованном ковчеге носился, как дух над водами, один на планете? Нет. Бог вспомнил — это когда вечность и ее земная производная, будущее, видимо проявляют себя в нашем текущем времени.

На бытовом уровне все с этим сталкивались. Когда ты вдруг точно знаешь, что сейчас будет, и это происходит. Доктор Юнг считал интуицию клинически доказанным, но научно необъяснимым фактом. Тактильная на ощупь встреча в настоящем с мелкими осколками будущего. Но когда оно приходит в целом, когда Бог вспомнил — это и называется миф.

В этом смысле миф противоположен современному потребительскому историческому сознанию. Оно из комфортного настоящего со вкусом судит прошлое. Македонский, Наполеон, Сталин, Жуков послушными тенями являются к школьной доске, робко и невпопад отвечают на вопросы строгого либерального учителя с указкой. Про репрессии. Невинные жертвы и т. д. А в конце получают суровую, но заслуженную оценку.

Миф наоборот. Никого не судит, а всех понимает. И, в высшем смысле, оправдывает. С позиции некомфортного для настоящего будущего. Некомфортного — это, увы, эвфемизм. Потому что в настоящем наступает такое время, что времени больше не будет.

Конец истории в одном отдельно взятом времени-пространстве.

Не любой финал знаменуется мифом. Например, великая советская эпоха так и не дождалась своего. Но миф всегда означает финал.

Для этого ему и нужно будущее. Ему нужно «где встать», чтобы перевернуть нашу землю. Такую привычную и уютную. Миф говорит языком будущего, но словами настоящего. Он должен все эти слова использовать, чтобы перевести их на другой, свой, язык.

«...Конечно, нельзя сказать, чтобы только у нас было воровство. Воровали изрядно во всех частях света <...> Но грек еще кроме этого придумал демократию, швед изобрел спички, француз наделал вина... немец сочинил оду к радости, турок взял Царьград... еврей написал послание к коринфянам. Только многонациональный богоносец просто воровал, чисто, не отвлекаясь».

Не только г-н Фадеев, но, даже наоборот, Наринская и Ко считают этот фрагмент — как бы это сказать... не вполне справедливым. Если это так, то надо полагать, что знаменитая фраза Гоголя о Днепре и птице — самый яркий в мировой литературе пример несправедливого отношения к целому классу живых существ. Орнитофобии. Не побоюсь этого слова. В чем же дело? Неужели Гоголь не знал, что именно частая птица может долететь до середины даже самой широкой части Днепра, а Дубовицкий не знает, что русский, как к нему ни относись, но в сравнении даже со шведом и турком тоже чего-то, но сделал в истории? Мы имеем дело со случаем автора-имбецила? Нет. Мы имеем дело со случаем отсутствия автора в принятом смысле. Миф пишется не автором, а через автора, и это образец не авторского высказывания, а современного сознания, нашего сегодняшнего самоощущения, переведенного на другой язык.

Вот смерть, казалось бы, инфернальнейшего персонажа, генерала Кривцова: «...Засмеялся Кетчуп; потом махнул на Кривцова рукой, как машут на гусей или на бестолковых голубей, отгоняя от чужого корма. — Кыш! Брысь! Брысь! Пшла!

И действительно, из развалившегося на сугробе обмершего генерала вывалилась небольшая недоношенная душа. Испуганно вознеслась метра на три. И натужно полетела, заметно прихрамывая на левое заднее крыло, — на восток, на болото. Там, говорят, она и поныне таскается... трепеща, словно раненая птица».

Даже следа осуждения или злорадства здесь нет. Есть только любовь и понимание. Миф никогда никого не судит. У него другая работа. Он всех понимает и оправдывает. Менелая и Париса. Гектора и Патрокла. Ахиллеса и Приама. Понимание и сочувствие — это и есть высшая справедливость, последнее прости и гарантия мусической (как сказали бы в позапрошлом веке) вечности. Такова этика мифа. Но есть еще его логика. И ее полезно попробовать понять.

Для чего случилась Троянская война и все последующие события? Как известно, Гера пришла к Зевсу и попросила истребить род героев. Так как терпеть безумные преступления больше не было сил — земля не впитывала кровь невинных жертв, и она (кровь) вопияла прямо к небесам. Наверное, героев можно было просто взять как-нибудь и истребить, но тогда это уже не миф никакой, а просто геноцид. Да и как их собрать вместе, отделить от обычных людей и т. д.? Поэтому и возникла Троянская война. Большая часть героев погибла в самоистреблении, остальные — при возвращении домой. Но ведь миф любит героев. Он их понимает. Он не жесток к ним. Он ведь даже Клитемнестру не осуждает. А ведь она пострашнее даже генерала Кривцова. Герои отдают жизнь, но получают то, чего хотят больше жизни, — в данном случае посмертную славу. Эта конвенция и есть логика мифа. Это неуемное героическое тщеславие, это желание славы больше жизни и запускает механизм уничтожения.

В нашем случае уничтожение есть, куда без него. Все герои умирают. Либо буквально. Либо в прежнем качестве. Как Человек. Либо не воскресают. Как моряки «Курска».

Сцена эта — добровольное невоскрешение моряков — ключевая. Это и есть реквием. Кто выживает? Машинка и Велик. Вот финал саги. Последний абзац.

«Велик смотрел в окно и знал, что они выберутся. Он видел, как высоко впереди по ледовому небу, открывая им путь, раздвигая глыбы мрака, летит сверкающий парусник; и капитан Арктика улыбается, выправляя штурвал и различая прямо по курсу тепло новой жизни, восходящую над вечной мерзлотой солнечную приветливую Москву».

Если бы это была просто проза, надо было бы гадать. Что это за образ такой, почти чеховский: восходящая над вечной мерзлотой солнечная приветливая Москва? Зато и мораль была бы понятна: дети — они невинны. Они наследуют Царство небесное. Все умерли ради них или не ожили, как моряки. Но Машинка и Велик точно доедут. В общем Любовь побеждает Смерть. А дети — самый чистый, самый евангельский, самый светлый субстрат любви. Вывод. Будем как дети и на Машинке и Велике укатимся в наше личное и общее спасение. Однако, боюсь, что все не так и никуда мы не укатимся.

«Взрослые перестали есть, но не поднимали глаз, не пытались спасти или хотя бы спастись. Экскаватор возвращался и выуживал людей из комнаты поодиночке, пока не перетаскал их всех, кроме Марго... Через двор проезжал грузовик с полным кузовом неподвижных безразличных людей. Кривцов, Надежда, фон Павелецц, ее отец и отец Абрам, бабушка <...> Столбы, провода между ними, скелеты кленов и лиственниц казались черными трещинами на разбитом видении жизни. Безотрадно было на земле, так нелестно, нелепо, что Марго невольно перевела взгляд выше».

Боюсь, Машинка и Велик не транспорт спасения, а механизм уничтожения. Именно любовь к ним, как самый чистый беспримесный вид любви, и убивает всех действующих лиц. Любовь эта, любовь вообще оказывается несовместимой с жизнью. Их? Нашей? Видимо, это-то главное, чего мы не учли в нашем проекте. Камень, который выбросили. То, без чего мы уже не можем, и то, с чем нам не жить. Иммунитета нет. Ничего не сделаешь. И Машинка, и Велик до Москвы этой неведомой нам доедут — их Бог вспомнит. Только все-таки грустно.

Впрочем, нет. Пожалуй, не грустно. Честное слово, заслужили худшего. А тут тебе и прощение. А тут тебе любовь... Не зря же все герои, как и положено, умирают почти без сожаления и почти добровольно. И главное. Как сказал офицер «Курска», умирать тяжело было. Потом легче стало.

Еще — не умерла Марго. Но она некоторым образом не в счет. Она трикстер. Она единственная не из этого мира. Не из мира мифа. Рискну предположить, что она — единственная связь с литературным автором «Машинки». Уже была речь о том, что миф пишется не автором, а через автора. Интересно, почему написалось через этого, а не через другого?

Здесь, конечно, можно только еще раз рискнуть и предположить. Во-первых, я уже писал, что г-н Дубовицкий не участник литературного процесса. «Околоноля» — это явление литературы, но не процесса. А миф не может прийти в или через процесс. Тем более литературный. Он ему совершенно вне- и противоположен. Он приходит только на отдельное место. Часто на почти анонимное. Кто-то из советских литературоведов, кажется Кожинов, как-то пошутил, что в мире есть только три автора, реальность которых оспаривается. Гомер, Шекспир и Шолохов. В этом смысле авторская реальность г-на Дубовицкого такая же зыбкая и удобная. Впрочем, это необходимое, но недостаточное условие.

Какое же достаточное? Итак, Марго смотрит в небо: «Она смотрела на небо; небо было как небо; она не знала, что смотрит на Бога».

Г-н Дубовицкий написал «Околоноля» — лучшую книгу о времени и о себе. Роман о том, что не было никогда на земле, за все тысячелетия истории, ни у кого такого опыта, как у нашего поколения. Какого? Надо роман прочитать. От начала и до конца. Это все, что может сделать писатель. Фадеев в своей рецензии довольно трогательно замечает, что в «Околоноля», дескать, религиозный вопрос только намечен. Остается открытый финал. Это правда, но не вся правда. Автор может только то, что он может. Он не «решает религиозные вопросы». И не «рассматривает идею спасения сразу в нескольких ракурсах». Он вообще ничего не рассматривает. Он совершает поступок. И задает тем самым вопрос.

Как задается вопрос? Если верить Св. Писанию и читать его как написано, без комментариев Лопухина, то очень просто задается. Берешь себя, всю свою жизнь, со всем, что взял у небес и земли. Выворачиваешь наизнанку и задираешь голову в небо. Если все честно, то можно даже и не знать, что смотришь на Бога, — обязательно ответят. Вот и ответили.

Дубовицкий Натан. Околоноля [gangsta fiction]. Машинка и Велик [gaga saga]. —  МИздательский дом «Фамильная библиотека», 2012. Т. 1. — 157 с. Т. 2.— 297 с. Тираж 3000 экз.