1. В нынешней трагедии в Катыни есть почти мистическая символичность.
Это была трагическая случайность, которая может произойти где угодно. Лех Качиньский хотел любой ценой попасть в Катынь, он чувствовал себя обязанным быть там. В самолете были и мои друзья: Анджей Пшевозник, который занимался как раз национальной памятью, представители катынских семей. Но я бы не стал объединять Катынь 1940-го и Катынь 2010-го, потому что не в этом дело. Единственное, что важно, — президент хотел быть там любой ценой.
2. Как вы думаете, что теперь будет с Польшей?
Трудно сказать. Когда страна получает независимость, она перестает интересоваться политикой, как раньше. Быть может, сейчас нам придется пересмотреть свои взгляды на неучастие в политике и ответить на вопрос, чего мы хотим, кого поддерживаем, а кого нет.
3. Вы были на мемориальных мероприятиях в Катынском лесу 7 апреля. Как вы отнеслись к тому, что увидели там?
Меня больше всего тронуло вот что: когда мы входили в этот лес, я увидел вдали большой православный крест. Мы повернули направо, потому что могилы польских офицеров справа, но, когда церемония у польских захоронений закончилась, премьер Путин отправился к тому кресту, чтобы заложить камень в основание мемориала русским, которых расстреляли в том же самом лесу в 1935–37 годах.
4. Для вас Катынь — личная история: среди расстрелянных был ваш отец. Ждете ли вы от России еще каких-то шагов?
Отец уехал в 1939-м и исчез; потом мы с мамой узнали, что он, возможно, был среди расстрелянных. В 1943-м мы нашли катынский расстрельный список, а мой отец был в Старобельском лагере, поэтому расстреляли его в Харькове. Об этом нам стало известно только в 1990-е: выяснилось, что были жертвы и в других лагерях. А так, особенно после войны, когда возвращались поляки, мать все время ждала, что отец вернется. В прошлом году я написал письмо главному прокурору России с просьбой ответить, на основании какой статьи закона моего отца лишили жизни. И он написал, что не может дать ответ, поскольку нет дела моего отца. А ведь у нас есть документ — его привез генералу Ярузельскому в начале своего срока президент России (Борис Ельцин. — «РР»), — в котором сказано, что Сталин подписал указ о расстреле всех этих офицеров по просьбе Берии. И конкретные дела уже ничего здесь не добавят.
5. Катынь 1940-го стала предвестницей Великой Отечественной войны. Может ли Катынь 2010-го стать предвестницей каких-то глобальных изменений в мире?
Нет, ни в коем случае. Русские могут строить новые отношения со своим прошлым. Если поляки смогли им в этом помочь, сказать: «Стройте святыни своим погибшим во время чудовищного террора», — то мы сыграли важную роль в вашей истории.
6. Есть ли у вас чувство, что мы чего-то не понимаем или не знаем про Катынь?
Нет. Сейчас русские знают о сталинских преступлениях больше, чем когда-либо. Катынь — одно из политических преступлений того времени. Поэтому с пониманием не должно быть трудностей.
7. Катынской трагедии исполнилось 70 лет. Менялось ли отношение к ней в Польше?
Интересный вопрос. Кажется, прошло 70 лет, а поляки с маниакальным упрямством требуют чего-то... Это преступление было совершено не только в отношении офицеров: да, мой отец был профессиональным военным, но большинство из этих 22 тысяч человек были профессорами университетов, преподавателями, учеными, инженерами. И в этих семьях осознание этого факта передается от поколения к поколению. И я думаю, в этом есть что-то прекрасное и справедливое. Наши умершие — часть нашей действительности; от этого поляки отойти не могут. Но те шаги, свидетелем которых я был сейчас в Катынском лесу, открывают путь к взаимопониманию. Если бы я так много не работал над Достоевским, я бы не знал и половины того, что я знаю о человеческой душе. Разве я могу плохо относиться к своим друзьям-«москалям»?
При участии Мадины Алексеевой