На вечер памяти поэта Льва Лосева в петербургском Пэн-центре собралось не так много людей, а был Лосев поэтом первостатейным. Родился в Ленинграде (СССР) в 1937 году, умер в Дартмуте (США) в 2009-м. Писал стихи и эссе, преподавал, написал первую биографию Иосифа Бродского, с которым дружил. В Ленинграде работал в редакции детского журнала «Костер» и давал работу, а следом за ней – и деньги другим питерским неприкаянным интеллигентам.
Границы речи
Он сочинял стихи для детей, переводил, вообще работал на десяти халтурах. Филолог Татьяна Никольская на вечере памяти вспоминала, как сын Лосева Митя, пролистывая книжку детских стихов, громко и по-детски безжалостно спросил у отца: «Папа, а чего ты такие плохие стихи пишешь?» И с ходу получил ответ: «Чтобы ты хорошо ел…» Ответ с виду циничный, на деле же – очень точный. Здесь Лосев не мог писать то, что хотел, вот и уехал туда, где мог писать то, что думал, и получать за это деньги.
Александр Кушнер сравнил Лосева с Петром Вяземским. Это так и не так. Язвительность Вяземского под стать язвительности Льва Лосева, но… в стихах Петра Андреевича Вяземского не хватало «поворота винта», разом меняющего всю картину. Не хватало чего-то, что превращает признание в ненависти в любовное послание.
«Нужно ль Вам истолкованье, что такое русский Бог? Вот его предначертанье, сколько я заметить мог: Бог метелей, Бог ухабов, Бог мучительных дорог, станций тараканьих штабов, вот он, вот он – русский Бог…» – ругался ветеран Отечественной войны 1812 года, участник Бородинского сражения Петр Вяземский. Похожий залп ругательств выпускал по отечеству и Лев Лосев: «„Понимаю, ярмо, голодуха, тыщу лет демократии нет, но паршивого русского духа не терплю“, – говорил мне поэт».
Однако есть принципиальная разница. Вяземский так и ругается все стихотворение, а у Лосева происходит тот самый поворот: «„Вот уж точно, страна негодяев, и сортира приличного нет“, – сумасшедший, почти как Чадаев, так внезапно окончил поэт. Но гибчайшею русскою речью что-то важное он огибал. И глядел на закат, на заречье, где архангел с трубой погибал». Как все умные поэты, Лев Лосев прекрасно понимал, где кончаются границы речи. Что-то «важное» всегда ею «огибается», всегда остается несказанным. Это «важное» можно кое-как растолковать, но оно станет неинтересным. Именно так в стране, где «ярмо, голодуха», только и могут появиться гибчайшая речь и архангел.
Лев Лифшиц взял себе великолепный псевдоним – Лев Лосев. Вписал свое имя в выдуманную им фамилию. Напомнил: лев северных лесов – лось. Критик Андрей Арьев вспоминал, как во времена оны появилась статья, поливающая всю третью эмиграцию, среди прочих были помянуты и «пьяница и хулиган Довлатов» вместе с «отвратительным циником Лифшицем (Лосевым)».
Отвратительный цинизм
Лосев немало веселился по поводу этой статьи. Мол, и в самом деле, один – хулиган и пьяница, а у другого – цинизм, вполне отвратительный. Есть разночтения. Просто то, что для одних – цинизм, для других – ирония. А как тут не быть цинизму или иронии? В студенческой своей ленинградско-университетской юности Лев Лосев, тогда еще – Лева Лифшиц, отправленный на картошку, читал и обсуждал с однокурсниками «Так говорил Заратустра» Фридриха Ницше. Это был 1953 год. Только что умер вождь, но слово «оттепель» еще не было произнесено. Гром до самых университетских небес! Комсомольское собрание и обсуждение гнусного поведения первокурсника Лифшица. Об этом эпизоде вспоминал журналист Алексей Самойлов.
Здесь все хорошо на современный слух – и то, что чтение классического философского произведения может быть приравнено к государственной измене, и то, что студенты сидят не в аудитории, а в борозде на картофельном поле. Обошлось. Зато цинизма и иронии прибавилось. Там же, на первом курсе тогдашнего ЛГУ, сложилась, выросла одна из самых интересных поэтических групп нашего города. Ее стали называть «филологическая школа».
Владимир Уфлянд, Михаил Еремин, Лев Лифшиц, Сергей Кулле, Александр Кондратов… Издевательское веселье и немалая образованность соединялись у этих ребят со стиховой изощренностью. Лосев был здесь самым традиционным, самым классичным. Он таковым и остался, добравшись от редакции «Костра» до американского университета.
Много говорят о том, что писатель не может творить вдали от родной почвы. По поводу этих рассуждений Томас Манн, уехавший из нацистской Германии в Америку, высказался резко и не так уж неверно: «Где я, там и Германия…» Верно обратное: почва писателя – возможность творить. Лосев стал настоящим, сильным поэтом в Америке. Есть поэты, которым лишь бы высказаться, а где будет зафиксировано это высказывание, в тетрадке или в книжке, – неважно. Лосев к таким не принадлежал. Сейчас-то этой проблемы нет в принципе: вошел в интернет и вывешивай там, что хочешь, а в то время Михаила Хейфеца посадили на пять лет за распространение стихов Иосифа Бродского, будущего нобелевского лауреата.
Отъезд
Татьяна Никольская рассказывает, как Лев Лосев хотел и не хотел уезжать. Опять же сейчас никакой проблемы нет – уехал, приехал. А тогда отъезд был событием апокалиптическим – человек обрывал все нити и связи. Он действительно уезжал на тот свет без всякой надежды вернуться. Лосев говорил Никольской: «Вот я останусь. Сыну отобьют почки в армии, а дочь выйдет замуж за диссидента и будет ему передачи в тюрьму носить. Уеду…» Он и уехал.
Художник Георгий Ковенчук вспоминал один из последних предотъездных дней Лосева. Его тогда взялась подвезти на недавно приобретенной машине одна знакомая. Она чуть ли не впервые села за руль. Нервничала, ехала очень быстро… по встречной полосе. Машин тогда было немного, но те, что были, гудели в ужасе. В конце концов лихачку остановили. Взяли то ли штраф, то ли взятку и объяснили, где надо ездить. Все это время Лосев сидел совершенно спокойно. Знакомая поинтересовалась: «А ты что, не понял, что происходит? Ты совершенно не волновался…» Лосев ответил ей: «А я загадал: если ничего не случится, то я уеду и все будет нормально… Так что спасибо, все будет нормально…»
Нормально с поэтами никогда не бывает, на то они и поэты. Человек, с которым все нормально, никогда не будет писать таких трагических и одновременно иронических текстов, какие писал Лев Лосев. Что остается от поэта? Часть речи, его стихи. Любые стихи – шифрованное послание. Любые стихи сначала нравятся, потом понимаются, а потом растолковываются теми, кто их понял и почувствовал, тем, кто их не понял.
Одно стихотворение
Зашифрованность стихов Лосева – особого рода. Он был очень образован, недаром работал в американском университете не только в качестве носителя языка. Он блестяще знал историю. История была для него не набором интересных фактов для агитационно-пропагандистских занятий, но живой трагедией, из которой не выбраться. Вот начало одного из программных его стихотворений – «Испанский пейзаж с нами»:
В Мадрид приехал журналист.
Владимир Лифшиц.
Как турист прокатился с женой
по Испании,
Пил плохое вино и закусывал постно,
Словно книгу читал в слишком новом издании
И вообще слишком поздно…
Начало стиха – один из интереснейших приемов в поэзии: перевод бытовой разговорной интонации в стиховой размер, обнаружение стиховой стихии в обыкновенном разговоре. Пожилой человек отвечает на вопросы, как он провел отпуск, вздыхает, устраивается поудобнее: «Как турист прокатился с женой по Испании…» Слушатели понимают: сейчас начнется – жара, море грязное, пища отвратительная, вино – кислятина… И почти не ошибутся…
«Пил плохое вино и закусывал постно, / Словно книгу читал в слишком новом издании / И вообще слишком поздно…» Почему слишком поздно? Почему книга в слишком новом издании? Потому что все уже произошло, поражение состоялось, это поражение в крови, в памяти европейской демократии, его уже не переиграть, не перекрутить назад…
От печальных бульваров с подъездами барскими
Барселоны на юг, к андалузским оливам,
Не якшаясь со взрывоопасными басками,
К молчаливым…
Движение стиха спирально, Лосев ведет читателя, что-то огибая, не называя: пусть сам догадается, а не догадается, так почувствует. Почему бульвары – печальные? Потому что здесь в 1936 году расстреливали спровоцированное НКВД и коммунистами фактически безоружное выступление троцкистов и анархистов. Двигаемся дальше на юг к «взрывоопасным баскам», но мы с ними «якшаться» не будем, хотя они тоже наследники той эпохи, уничтожившей их древнюю столицу Гернику бомбами нацистской авиации.
Арабескам Альгамбры, как письмам непосланным,
К темным ряби арабской в прудах отраженьям –
К тем разбросанным письмам по мерзлым, обосранным
Теруэльским траншеям.
Отчего письма – непосланные? Оттого что арабески Альгамбры – остаток, обломок уничтоженной фанатиками-христианами совершенно особой цивилизации – мусульмано-иудейской Испании с ее фантастическими для средневековья веротерпимостью, техникой, образованностью… Альгамбра, Гренада – последний оплот этой цивилизации. «Откуда у хлопца испанская грусть?» Да все оттуда же – из общей мечты человека и человечества о том мире, где «народы, распри позабыв, в единую семью соединятся» (Пушкин – Мицкевичу), где не будет «ни рабов, ни гладиаторов» (Гарибальди – Джованьолли)…
Несбывшимся осколком этого мира была Альгамбра. Здесь же, рядом с ней, другая попытка прорваться к этому миру, столь же неудачная, а может быть, и еще более неудачная… Переход к этой другой попытке – резкий, неожиданный, как «нате», как бранное слово, расположившееся рядом с арабесками. Теруэль дольше всего сопротивлялась франкистам, а когда пала, стало ясно, что Народный фронт проиграл фашизму.
С той забытой, с той первой войны что кричат они?
С той войны, где отец мой хотел быть убитым,
Что молчат? Не подписаны, но припечатаны
Колесом и копытом.
«С той забытой», поскольку кто же сейчас помнит об испанской войне, длившейся столько же, сколько и вторая мировая, начавшаяся после нее? «Что молчат?» – поскольку язык этих писем, язык левых интернационалистов, мертв. «Припечатаны колесом и копытом» – бытовая деталь делается символом. Колесо грузовика и копыто лошади становятся колесом истории и подковой лошади апокалипсиса.
Еле слышно – «Учти, коммунисты – предатели…» –
Шелестит: «Марокканцы поставят нас к стенке…»
Мы гуляли, глазели и весело тратили Евроденьги.
Открытого пафоса хватает на первые две строчки, но тем этот пафос сильнее. Предательство коммунистов, расколовших Народный фронт, жестокость марокканцев, ударных частей Франко – эпизоды, но эти эпизоды оказываются равновелики гибели Альгамбры. Здесь становится внятна ирония истории: потомки веротерпимых образованных мусульман, изгнанных с полуострова фанатичными и невежественными рыцарями и монахами, в войсках христианнейшего Франко расстреливают тех, кто сражается за мир без гладиаторов и рабов.
Словно расслышав эту иронию, Лосев одергивает себя: столько лет прошло, а ты все еще: «Учти, коммунисты – предатели…» Уж давно все всё учли. И снова становится пожилым туристом: «Мы гуляли, глазели и весело тратили евроденьги». Дескать, а вообще-то хорошая получилась поездка, интересная. Мы гуляли, глазели… Это свойство питерской (ленинградской) культуры, к которой Лосев принадлежал, – боязнь слишком сильной патетики. Лучше где-то недоговорить, чем выплеснуть все. Лучше печальная усмешка, чем истерика.