Енисей не отпускает

Василий Авченко
30 апреля 2010, 15:25

Охотнику и писателю Михаилу Тарковскому часто задают два шаблонных вопроса. Первый – почему он, родившийся в Москве, сразу после окончания института уехал на Енисей и живет там вот уже три десятка лет. Второй – как он относится к творчеству своих знаменитых родственников, деда – Арсения Тарковского и дяди – Андрея Тарковского.

– Михаил, ты когда перестал считать себя москвичом?

– Когда пошел в охотники. Я работал уже на Енисее, но еще на биостанции, сотрудником научного института – это был переходный период. Мне дико хотелось к мужикам, к охотникам, казалось, что именно там – настоящая жизнь, а на биостанции был инкубатор цивилизации, этакий аквариум, доставленный из большого города на берег Енисея. Когда я стал охотником и чуть позже начал вырываться из Бахты, бывать в разных сибирских и дальневосточных городах и поселках, я по-настоящему почувствовал себя жителем Зауралья. Это понимание пришло далеко не сразу – с выходом на людей, на эти пространства огромные.

– Думаю, тебе больше всего надоел вопрос о том, почему ты бросил Москву и уехал в Сибирь. Я тебе его задавать не хочу, но мне интересно, что ты на него обычно отвечаешь…

– Отвечаю одно и то же. В этом подразумевается намек на дешевое геройство – так вот никакого дешевого геройства не было! Если у тебя есть страсть, мечта, и ты ее осуществляешь – то ты просто идешь по пути наименьшего сопротивления. Я делал что хотел, вот и все. Да, была компания, была среда, плюс огромная роль бабушки, которая подсовывала мне книжки, возила по стране, и про Енисей она мне с детства прожужжала все уши. В свое время, когда дядьку не взяли в армию из-за затемнения в легких, он попал, как казалось бабушке, в блатную компанию. И она его отправила в экспедицию на Енисей, это были 50-е годы. Та экспедиция на бабушку произвела, наверное, еще более сильное впечатление, чем на дядьку. Все это без конца рассказывалось – как Андрей поехал, как он вернулся вот с такой мордой, потому что ему мошка наела, и вот с таким торсом, потому что он шурфы там бил, и какие там были шторма… И мы же в школе все читали Арсеньева, Федосеева, крестики ставили на карте. Впервые я попал на Енисей девятиклассником и просто охренел, честно говоря! Все эти северные мужики, работяги, промысловики или экспедишные бородатые бичуганы с кодексом чести – я хотел стать одним из них.

– Представляю, как ты устал от вопросов о своих знаменитых родственниках – поэте и режиссере. Тебе фамилия в жизни больше помогала или мешала?

– А ты знаешь – то помогала, то мешала. Сейчас мне просто хочется куда-то деться и начать новую жизнь. Мне бы даже не хотелось давать анализ творчеству дедушки или дяди, потому что я совсем в другую степь убрел… Нет, в смысле учебы или наследства – это огромная школа, конечно. У них обоих была мощная сила, подвижническая какая-то, непримиримая. С другой стороны, живя в Москве, вообще ничего нельзя понять о стране…

– Миша, недавно ты выбросил телевизор – вернее, не стал забирать его из ремонта. Тебе политика неинтересна?

– У меня одна тема – русская, православная, историческая, патриотическая, как угодно можно называть, политика это или не политика. Остальное все – по хрену. Что будет со страной, как я могу помочь, поучаствовать, повлиять – вот это меня волнует. А новости какие-то мелкие совершенно не интересуют. Телевизор для меня – это 25-й кадр и зомбирование, читайте книжку Сергея Кара-Мурзы «Манипуляция сознанием».

– Читая твои рассказы и повести, чувствуешь огромную боль, может быть, даже обиду – за Сибирь, за Дальний Восток…

– Ну, конечно, это мало сказать – обида, досада… Вась, мы с тобой таких глыб касаемся – чуть лопаточкой копнул, а там такие жилы идут кварцевые… Это даже не обида на власть, а ощущение того, что запущен механизм разрушения Отечества, вот и все. Обиделись на власть, что бардак в стране? А мне один товарищ сказал: это не бардак, а хорошо организованный бизнес, нет ни одного случайного движения. Нужны дебилы, тупые, не думающие, неработящие люди, которым налил пива, втравил их в этот шопинг – и нормально. Но народ у нас не такой дурак, и иногда удивляешься, как люди все понимают!

– Все-таки понимают?

– Вроде понимают, а вроде и нет. Тут великие загадки жизни, по сравнению с которыми все вопросы власти и политики кажутся смешными. Задачи литературы – как раз говорить о великих загадках, что она и пытается делать.

– Миша, я очень люблю твою повесть «Тойота-Креста». Когда ты понял, что такое для Дальнего Востока и Сибири – правый руль? Это ведь не только машины, это целая жизнь.

– Ты меня спрашивал, когда я перестал быть москвичом, – так вот это все произошло почти одновременно, когда я осознал себя частью всего этого пространства. Я с детства железяками интересовался, и мне еще всегда хотелось понять – башка так устроена – как одно явление связано с другим. Птицы, рыбы – какими они бывают, как относятся друг к другу? И здесь то же самое: что такое «Дайхатсу» по отношению к «Тойоте», с кем какие машины дружат… Глаз был уже заточен, и в какой-то момент я начал обращать внимание на Них – с большой буквы. Меня стали поражать их названия, вся эта жизнь – параллельная, зазеркальная по отношению к Европе, к Москве. Я тут же придумал, что Енисей – это стрела раздела, и рули в разные стороны, и две головы российского орла… Жизнь в Сибири и на Дальнем Востоке по сравнению со столичной другая – более голодная, нищая, убогая, все эти гостинки, промзоны, теплотрассы, просто идет какое-то выживание – и вдруг видишь «Тойоту-Краун Ройяль Салон»! Ты-то понимаешь, о чем речь? Когда ты любишь это пространство как не знаю что, для тебя эти машины становятся символом… В Москве не понимают эту тему японских машин, они знакомы с японским автопромом по тем машинам, которые стоят в салоне с левым рулем, но это совершенно другие автомобили! Мне дико не нравится, как выглядят леворульные «японки» и даже как они называются. Превращаясь в «европеек», они начинают выглядеть очень пошло и убого – японцы тихонечко себя садят на задницу и делают скромненькую пошленькую машинку «а-ля Европа», хотя все равно видно, что это не Европа.

Это вопрос из серии – «за что ты любишь тайгу и охоту». На него нет ответа. Поэтому и пишутся об этом книги, и это хорошо, самое главное – чтобы тебя что-то волновало, беспокоило без конца. В принципе, чтобы что-то написать, нужно ненормальным быть. Если слушать нормальных людей – так называемых нормальных – то вообще ничего не получится.

– Давай о литературе. Недавно, отвечая на вопрос о своих литературных планах, ты ответил, что таковых нет, поскольку литератором себя не считаешь. Ты это искренне или все-таки было кокетство?

–- Абсолютно искренне. Ну какой я на хрен литератор? 

– Но столько уже тобой написано.

– Есть писатель – писатель рассказов и повестей, есть сочинитель – это слово Виктора Петровича Астафьева, такое старомодное, гоголевское. А литератор – это тот, кто ведет литературный образ жизни, ходит куда-то, литературная деятельность для него – главное дело жизни. Я совершенно не литератор, мне это противно и стыдно – именно в моем случае. Я гораздо больше уважаю простых трудовых мужиков, преклоняюсь перед ними…

– Но ты и сам к ним принадлежишь.

– Ну, я писаниной занимаюсь, а это дело конченое, оно такую ставит границу…

– Эту границу ты чувствуешь или они?

– Они, может, и не чувствуют, но я просто знаю, насколько она сильная, эта граница. Это просто другое отношение к жизни. Моему другу Геннадию Соловьеву дико, как можно не поехать на гусей. А мне – я сейчас вот напишу десять страниц, а этих гусей я видел 185 раз в жизни! И потом, мне больше нравится… Ну, срубить избушку. Что-то сделать – и вот оно стоит. Не в плане тщеславия, что вот – останется, потому что ясно: ничего не останется. Солнце потухнет – и ничего не останется. Но мне интереснее что-то создать, а не просто проесть, просуществовать год.

– Ты же со стихов начинал. И в Литинститут поступал по поэтической линии. Когда началась проза?

– Я пять лет учился стихи писать, показалось, что вроде бы научился, и стало не хватать. Было чувство, что в стихах не могу сказать всего, что хочется. Пойди скажи про Сибирь в стихах, про Енисей – не помещалось, а хотелось вместить весь этот огромный мир, и стихи для меня были как мотор-«вспомогач». Я стал писать рассказы. Потом – повести: года три мучился – не мог, а потом родилась этапная для меня «Стройка бани».

– А как ты сейчас пишешь, когда?

– Хаотично. Либо не ходить на охоту и писать осенью, либо писать после зимней командировки – март, апрель, май… Когда ты пишешь, ты абсолютно от жизни отрубаешься, становишься такой идиот. Все рыбачат, а я не могу, говорю: мужики, нет-нет, на меня смотрят как на ненормального…

По идее, надо освобождаться от языковой зависимости и писать, как Чехов. Как Пушкин. Или как Шукшин. Писать так просто, как будто языка вообще нет. А с другой стороны, такая сила в художественной прозе, что в коротком абзаце можно дать целый огромный мир.

– Михаил, в твоей прозе действуют невыдуманные герои – друзья, соседи… Как относятся жители Бахты к твоим книгам?

– Очень хорошо. Я уже дозрел до деревенской такой достопримечательности, так что все нормально.