Английский будильник для Герцена

Анна Старобинец
11 декабря 2006, 00:00

Рыцарь и драматург Том Стоппард возвращает к жизни русских революционеров-утопистов

— Что это было за письмо?

— Будто костер!

— Про Михаила?

— Михаил больше не вернется домой. Я попросил священника мне его прочесть. Михаил был вызван в российское консульство в Берне для получения официального предписания вернуться на родину за связь с какими-то социалистическими крикунами у них там, в Швейцарии. Представь себе, в Швейцарии! Среди всех этих упитанных коров, гор и сыра. Императорским указом бывший поручик Михаил Бакунин лишен дворянского достоинства и сослан на каторгу в Сибирь...

I

…Девушка с подчеркнуто нервической внешностью припадает к коленям пожилого господина. Пожилой господин (деревянно прямая спина, печаль на челе) сидит на стуле в центре пустой сцены, рассеянно гладит нервическую по волосам и смотрит невидящим взглядом в зрительный зал.

В зрительном зале сидит Том Стоппард и смотрит на сцену вполне осмысленно. Стоппард — помимо того что автор этой самой пьесы — первый драматург Европы (с тех пор как в 1967 году в лондонском Национальном Королевском театре была поставлена его пьеса «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» — и по сей день), сценарист («Бразилия», «Ватель», «Влюбленный Шекспир»), режиссер, обладатель венецианского «Золотого льва-1990», сэр (титул был пожалован ему шесть лет назад королевой Елизаветой II) и прочая, и прочая… У сэра породистое, усталое лицо, орлиный нос, кудри в творческом беспорядке; он пьет чай, ест орешки и курит сигареты. В соседнем кресле — режиссер-постановщик пьесы Алексей Бородин, едва различимый в облаках сигаретного дыма, испускаемого сэром (сэр дымит непрерывно). Перед режиссером — только стакан с водой, к которому он, впрочем, не притрагивается, застыв отчего-то в такой же деревянной позе, что и господин на сцене. В зале сидят еще другие актеры, уже отыгравшие в предыдущих актах, а еще нарядные тетушки, сотрудницы РАМТа, а еще ясноликая переводчица Маша, приставленная к сэру... Ну и я сижу: жду сэра, обладателя, победителя и прочая, у которого по окончании репетиции, согласно графику, со мной интервью.

«Берег утопии» — драматическую трилогию на «русском материале», в которой действуют Герцен, Огарев, Бакунин, Станкевич, Белинский, Чаадаев, Тургенев и еще много кто, — Стоппард начал писать десять лет назад и писал пять лет. В 2002-м «Берег» поставили в Великобритании (спектакль из трех частей общей длительностью девять часов публика приняла на ура); две недели назад состоялась премьера первой части трилогии — «Путешествия» — на Бродвее. В московском РАМТе пьесу репетируют уже год (и планируют заниматься этим аж до следующей осени). За этот год Стоппард приезжал, говорят, в Москву раз шесть, не меньше. Три раза публично — честно участвовал в торжественных мероприятиях, круглых столах и общался с прессой — и еще несколько раз практически инкогнито: только для того, чтобы поприсутствовать на репетициях в РАМТе.

Нынешний его визит был как раз третьим из публичных — и самым неудачным: в Англию Стоппард убыл весьма расстроенным. Но об этом позже: в пятницу, 1 декабря, когда мы с ним общались, расстроиться он еще не успел и настроение у него было отменное.

 

— Солнце зашло?

— Да.

— Зашло?

— Да. Я говорю: да.

Актер Виктор Цымбал, тот, который сидел на стуле, и актриса Дарья Семенова, которая нервическая, спускаются в зрительный зал. Репетиция последней сцены «Путешествия» (диалог между слепым Александром Бакуниным, отцом знаменитого русского анархиста, и Татьяной, сестрой анархиста, в усадьбе Прямухино) наконец окончена. Стоппард жадно отхлебывает чай, медленно поднимается с места и закуривает очередную сигарету:

— Спасибо большое. Мне было очень приятно смотреть на проделанную вами работу. Давайте теперь ее обсудим…

Его английский вызывает у меня острейшую ностальгию по студенческим университетским годам. Такая манера говорить называлась у нас на филфаке «Покойся с миром», Rest in Peace, или, если серьезно, Received Pronunciation: RP. Это такое высококачественное, высоколобое, практически недоступное простым смертным произношение: глубокие гортанные гласные, идеальное интонирование, гордо вздернутый подбородок, верхняя губа всегда неподвижна, нижняя движется, но совершенно противоестественным образом. Это язык английских королей и принцев (в особенности преподаватели истязали нас принцем Чарльзом: имелась немаленькая коллекция записей, на которых принц рассуждал обо всех когда-либо существовавших в мире проблемах — от расовой дискриминации до вымирания динозавров), язык персонажей из трагедий Шекспира, язык небожителей… И вот на этом самом RP Том Стоппард — во плоти и крови, с сигаретой в руке — обращается к актерам. Он говорит долго и медленно, постепенно убаюкивая всех присутствующих ничего не значащей британской колыбельной, состоящей из расшаркиваний и комплиментов («мне нравится и то, и се, и это; русская театральная школа имеет свою специфику; за время моего отсутствия вы совершили большой рывок…»), чтобы потом, не меняя выражения лица, закончить эту безупречно вежливую песню неожиданным предложением «пойти наконец куда-нибудь выпить и поговорить о сексе».

Для развития культуры и общественной мысли диктатура может даже иногда быть полезной – но это не повод при ней жить

Но это, естественно, шутка: пить и говорить о сексе Стоппард сейчас никак не может, поскольку по графику у него наше с ним интервью, а он человек обязательный, а говорить мы собираемся совсем о другом.

II

— …Кажется, где-то в 1848 году Герцен сказал: «Я совершил ужасную ошибку, уехав из России». Весь остаток жизни он жалел, что уехал, — Стоппард на секунду умолкает, рассеянно отодвигает от себя диктофон и придвигает поближе чашку: интервью для него — явно одна из многочисленных разновидностей чаепития. — То же произошло и с Бакуниным. Они отправлялись на Запад, ожидая найти там ответы на все вопросы. А обнаружили, что ответов там нет — ответы остались дома. Они хотели влиять на Россию издалека — а это утопия. Все глобальные изменения, которые случились в России при следующих двух поколениях, были осуществлены русскими в России, а не русскими за границей. Но тут есть одно «но»: ведь сама революция семнадцатого года имела корни не в русской философии, а в немецкой. Получается, что при любом раскладе русские ставили себя в зависимость от чужих идеалов... В итоге никакой свободы они не обрели — диктатуру царизма просто сменили на диктатуру компартии, а любая диктатура всегда очень боится идей и свободного их обсуждения. Вообще мне — только вы, пожалуйста, учтите, что я говорю как иностранец, как человек со стороны, — мне кажется, что в истории современной России не было периода, когда допускался бы свободный поток идей. Хотя… для развития культуры и общественной мысли диктатура может даже иногда быть полезной — но это, конечно, не повод при ней жить.

— Вам, видимо, близка идея Белинского, который полагал, что писатель по-настоящему важен, когда он находится под гнетом, когда есть цензура?

— Ну, он не совсем так полагал… Просто в давлении Белинский находил положительную сторону: ко всему полузапретному, с трудом преодолевшему цензуру, люди относились с повышенным вниманием, старались прочесть между строк. А во Франции того времени, наоборот, столько всего писалось каждый день, что было очень трудно произвести впечатление. Все это распространяется и на советскую-постсоветскую ситуацию… Можно еще на цензуру вот с какой стороны посмотреть: когда после развала Союза идеологическую плотину прорвало, в Россию ведь хлынуло все подряд, и хорошее, и плохое. Я вот сейчас работаю над новой пьесой. В этой пьесе один английский коммунист с утопическим вИдением Советской России говорит, что СССР — это страна, в которой поэтические сборники тиражом полмиллиона пропадают из магазинов за неделю. А другой персонаж, который как раз живет в коммунистической стране, в Чехословакии, ему на это отвечает: «Видите ли, все дело в том, что в России нельзя продавать порнографию. Если бы порнография была доступна, то поэзия продавалась бы не лучше, чем на Западе». Ну и вот, пожалуйста, мы с вами в Москве эпохи свободного капитализма. Поэзия, кажется, продается плохо — впрочем, я могу судить лишь со стороны, как иностранец.

 

…Тут стоит, наверное, сэра Стоппарда ненадолго прервать, чтобы сделать вот какую оговорку: говорит он часто действительно с позиции иностранца. Но вот пьесу свою умудрился, мистическим каким-то образом, написать с позиции русского.

Чтобы в этом убедиться, необязательно, кстати, дожидаться премьеры спектакля: буквально на днях все три части «Берега утопии» — «Путешествие», «Кораблекрушение» и «Выброшенные на берег» — вышли в издательстве «Иностранка» отдельной книгой, в переводе Аркадия и Сергея Островских (перевод очень даже приличный; впрочем, придирчивый читатель найдет при желании, над чем покапризничать, в особенности если он избалован «Розенкранцем и Гильденстерном», этих-то Иосиф Бродский переводил…). Так вот: совершенно не верится, что русский этот, с отчетливой «чеховщинкой», роман идей (хоть и пьесы, а все равно по большому счету роман) создан иностранцем. Что всех этих гегельянцев, поэтов, анархистов, философов, революционеров, «разбуженных декабристами» свободолюбцев смог вдруг так хорошо, по-человечески как-то понять герой другого времени и гражданин другого государства. Что запросто сумел поднять их из скучной братской могилы советских учебников и превратить в живых нелепых людей с чахоточным румянцем на щеках. Но, возможно, именно это чудесное «воскрешение» и выдает в Стоппарде иностранца. Советских-то учебников он как раз не читал — зато прилежно читал самих Герцена, Огарева, Белинского, Чаадаева (многие из нас могут блеснуть цитатой-другой из «Былого и дум» или «Литературных мечтаний»?).

Прибавьте еще к этому отменный британский юмор; пьесу свою Стоппард, кстати, поименовал комедией. И не столько потому, что хотел передать привет Чехову, хотя и не без этого, — сколько потому, что местами это действительно очень смешно (из обращения Стоппарда к актерам РАМТа: «Вы, русские, все играете слишком серьезно; поймите, в Англии и Америке зрители много смеются, когда смотрят “Берег утопии”!»).

 

Шевырев: …Мы с огромным удовольствием преподнесли бы «философические письма» читающей публике. (Молчание.) Если вы удостоите нас такой чести. (Молчание.) Вопрос, конечно, в том, как провести текст через цензуру. (Молчание.) Это вполне возможно, я уверен, только надо изменить одно или два слова. (Молчание.) Два. Я бы попросил вашего позволения изменить два слова. (Молчание.) «Россия» и «мы».

Чаадаев: «Россия» и «мы».

Шевырев: «Мы», «нас», «наше»… Они вроде красных флажков для цензора.

Чаадаев: А вместо них… что же?

Шевырев: Я бы предложил «некоторые люди».

Чаадаев: «Некоторые люди».

Шевырев: Да.

Чаадаев: Оригинально.

Шевырев: Благодарю.

Чаадаев (пробует вслух): «Некоторые люди, не принадлежа ни к Востоку, ни к Западу, остались в стороне от других народов… Возрождение обошло некоторых людей… Некоторые люди сидели в своих норах…»

(«Путешествие»)

 

— В вашей пьесе речь идет о тех временах, когда люди еще создавали утопии. Сейчас утопий нет, зато жанр антиутопии едва ли не самый популярный в кино и литературе…

Можно назвать правительство сборищем дураков и преступников, и с тобой ничего не случится

— Утописты есть и сейчас, но их, безусловно, нужно записывать в Красную книгу как вымирающий вид. Эпоха идеализма — в привычном понимании этого слова — закончилась. То есть, если говорить об идеализме как о свойстве человеческой души, то я не думаю, что это умерло; просто чем хуже все становится, тем точнее определяется противоположное, и видение того… О боже, сам не понимаю, почему я так сложно об этом говорю! Поживешь тут у вас пару дней… сразу начнешь формулировать все на плохом русском вместо хорошего английского! Так вот: идеализм свойствен человеческой природе и никуда не пропал. Просто сейчас мы имеем дело с оксюмороном: появились пессимистичные идеалисты вместо оптимистичных… В прежние времена люди, недовольные происходящим вокруг, мечтали уехать в какую-нибудь уединенную точку планеты, далеко-далеко, и устроить там идеальную новую жизнь — или присоединиться к той, что уже якобы устроена кем-то. Так было в семнадцатом, восемнадцатом, девятнадцатом веках… А вот в наши дни практически не осталось мест, где можно было бы устроить новое общество. Да и сама идея «уехать очень далеко, и там…» — сама эта идея сегодня нежизнеспособна. Сегодня нет никакого «очень далеко»! Посмотрите на этот… кстати, где он, куда же он делся?.. На этот мой… у меня ведь теперь нет выбора, нет возможности не пользоваться этим моим мобильником!.. Ладно, бог с ним… Современные технологии сделали мир очень-очень маленьким.

— Кстати, насчет уехать. Сейчас Англия опять стала своеобразным центром русской политической эмиграции: Березовский, Дубов, покойный Литвиненко… С чем это связано? Как, по-вашему, аналогии с той волной девятнадцатого века хоть сколько-нибудь уместны?

 pic_text1

— В девятнадцатом веке русские оставляли Россию ради свободы думать, читать, говорить, писать и обсуждать. Эти, нынешние, эмигранты покинули Россию не потому, что в Англии для них ценно право свободно высказываться. Сейчас в России не существует — ну насколько мне известно — давления на людей литературы или искусства. Вы можете ведь написать антиправительственный рассказ, памфлет, стихотворение… А вот на людей с политическими амбициями давление существует — именно поэтому они к нам уезжают. Впрочем, параллель провести трудно еще и потому, что не только русские эмигранты сейчас другие — сама Англия тоже другая. Тогда, в девятнадцатом веке, Англия представляла собой некий вариант утопической свободной страны. Газеты могли, например, чуть ли не оскорблять мужа королевы, принца Альберта, — и это называлось «просто высказывать свое мнение»… То, что сказал Вольтер про общество, было верно для Англии: ты можешь абсолютно не соглашаться с тем, что говорит или пишет другой человек, но ты должен до последней капли крови защищать право этого человека говорить и писать эти вещи. Какие-то отзвуки этой утопии живы до сих пор — можно спокойно назвать правительство сборищем дураков и преступников, и с тобой ничего не случится… И все же то, как Герцен и Огарев описывают Лондон Чернышевскому в 1856-м, уже нельзя повторить в 2006-м…

 

Чернышевский: Я заблудился.

Огарев: А полицейского почему не спросили?

Чернышевский: Полицейского?

Огарев: Нужно было спросить. Они называют вас «сэр» и, кажется, являются тут видом общественных услуг. Они помогают тем, кто заблудился. Им выдают карты и географические справочники. Часто видишь их по двое, так что им есть с кем проконсультироваться. Они на каждом углу. По ночам они носят с собой фонари, чтобы можно было разглядеть карту. Каждый русский, приезжающий сюда, видит всех этих полицейских и, естественно, начинает нервничать. Проходят недели, прежде чем он начинает понимать, что их назначение — подсказывать прохожим, как и куда пройти.

(«Выброшенные на берег»)

— …Теперь все уже не вполне так. Нет этой абсолютной свободы. У нас, например, по-прежнему есть присяжные, но теперь работает правило «вердикта большинства». Еще во времена моей молодости подсудимый считался невиновным, пока все двенадцать человек не скажут, что он виновен; теперь нужно, кажется, девять человек из двенадцати… Но это так, мелочи. Главное, что сейчас, в век терроризма и обвязанных взрывчаткой смертников, путешествующих в поездах и самолетах, приправа к свободе очень остра. И общество постоянно совершает крупную сделку: вы можете купить свободу, расплатившись национальной безопасностью, — и наоборот. Власти предпочитают национальную безопасность. Страх перед терроризмом дает им индульгенцию на усиление контроля. Знаете, у нас в Англии расставлено, мне кажется, больше скрытых камер, чем в любой другой стране мира. Они просто везде, как будто мы живем в романе Оруэлла — это к вопросу об антиутопии…. Ты делаешь покупки — тебя снимают, ты ждешь трамвая — тебя снимают, ты проезжаешь по автомобильной эстакаде — номер твоей машины и точное время фиксируются. Это же мир Большого Брата! Просто мы сами пока до конца этого не осознаем.

— По-вашему, на свободе и демократии плохо отразилось изменение принципа поляризации мира: взамен устаревшей коммунистическо-капиталистической оппозиции — оппозиция западный мир — исламский мир?

— О да, безусловно! Фукуяма в своем «Конце истории» ошибался, не правда ли? Он слишком привык к идее, что линия фронта была идеологической. Когда коммунизм пал, огромная, опасная опухоль, вредившая миру во всем мире, была, по его мнению, удалена. А теперь появилась новая глобальная линия фронта — религиозная. И чем более этот экстремизм, этот религиозный фундаментализм иррационален, тем более он пугающ. Сейчас оппозицию капитализм—социализм можно вспоминать как старые добрые времена. Потому что в те времена между коммунистами и капиталистами всегда был возможен рациональный спор, была возможность дебатов. С религиозной линией фронта такой возможности нет. Вообще мир сегодня изменился очень сильно — и, кажется, необратимо.

— Что вы имеете в виду?

— До сих пор движение было поступательным. Ничто не менялось кардинальным образом. Человек («a man or a woman»; речь Стоппарда вообще пестрит политкорректными длиннотами: каждый «человек» немедленно распадается на «мужчину» и «женщину», от каждого «он» отпочковывается «или она».А. С.), живший во времена Герцена, думал, что это и есть конечный вариант развития мира. Он — или она — оглядывался на Золотой век, а свой воспринимал как какой-то мрачный итог. Потом, сто лет спустя, уже герценовские времена воспринимались как Золотой век. В сороковые изобрели атомную бомбу, и тогда все подумали: вот он, предел того, насколько все может быть плохо. А потом прошло еще пятьдесят лет, и все снова изменилось к худшему — это-то нормально, людям свойственно воспринимать свое время как наихудшее… Только штука в том, что теперь это уже не количественное изменение, а качественное. Это уже не просто «более то же самое, что было до этого» — это что-то другое. Феномен борца-самоубийцы, террориста с бомбой на теле — нет ведь никакого внятного объяснения тому факту, что он появился в обществе только и именно сейчас! Да, были странные вещи вроде японских пилотов-камикадзе, но они воспринимались как одиночное, конкретное отклонение от нормальной человеческой природы. Теперь произошла мутация. Мы больше не верим, что все обратимо, что при желании можно вернуться тем же путем… В конце сороковых, когда я только приехал в Лондон, я мог пройти по Даунинг-стрит к дому, где живет премьер-министр, и просто посмотреть на его дверь, или сфотографировать, или позвонить в звонок, если бы мне вдруг очень захотелось, и спросить: «А премьер-министр дома?» И тогда бы мне, самое большое, сказали: «Эй, не звони в эту дверь — и вообще веди себя нормально!» Потом, когда возникла «ирландская проблема», на Даунинг-стрит были сделаны заграждения и по этой улице стало невозможно ходить. Да, а еще там сделали специальную разметку, которая окрашивает шины вашего автомобиля… И вот это уже никогда не станет «как раньше». Больше никогда не будет такого времени, когда премьер-министр НЕ будет жить в своем бункере, как какой-то напуганный тиран, — в разгар этой так называемой демократии… И эти заграждения, эти полицейские укрепления ради безопасности — их становится больше с каждой неделей. Даже у моего дома есть шлагбаум. Я не знаю зачем. Двадцать лет назад, когда у нас была «ирландская проблема», кто-то счел необходимым установить его перед большим многоквартирным домом, в котором я живу. Теперь «ирландской проблемы» нет, а шлагбаум по-прежнему есть. Зачем, для чего? А эта камера на входной двери, которая фиксирует каждый мой уход из дома и каждое возвращение? Ужасно. Если бы я был утопистом-идеалистом, я бы поехал куда-нибудь подальше устраивать новое общество без заграждений и шлагбаумов — не знаю, куда-нибудь в центр Китая, — хотя нет, с Китаем я уже опоздал. Ну в Сан-Паулу — впрочем, и туда тоже… Но это уже слишком серьезный разговор. Задайте мне, пожалуйста, какой-нибудь тривиальный вопрос…

 

…На самом деле не такой уж Том Стоппард и британец, если говорить о происхождении. Он родился в 1937-м в Чехословакии, в городе Злин, и звали его Томас Штраусслер. В 1939-м, спасаясь от нацистов, Штраусслеры уехали в Сингапур. В 1942-м, незадолго до вторжения Японии в Сингапур, Томас с матерью и братом бежали в Индию; отец не успел выехать и погиб. В 1945-м мать вышла замуж за офицера британской армии Кеннета Стоппарда — и он увез ее вместе с двумя сыновьями в Англию.

 pic_text2

С семнадцати лет Стоппард работал газетным репортером (бросив при этом университет), в 1963-м заделался театральным критиком с псевдонимом Вильям Бут, а на досуге пописывал радио- и просто пьесы — и в 1966-м одна из них превратила его в знаменитость национального, да и мирового масштаба. «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» — умная, грустная, блестящая литературная игра на шекспировском поле (отодвинув прежнего виновника торжества, принца Датского, на второй план, а на первом разместив понятно-кого-из-названия, Стоппард сконструировал почти античную историю о слепом роке, о роле случайности, о не-свободе человека распоряжаться своей судьбой). Пьеса эта, кстати, сгодилась Стоппарду дважды: позже именно по ней он снял одноименный художественный фильм, за который получил в Венеции «Золотого льва».

В 1972-м Стоппард впервые женился (всего он сменил трех жен-англичанок), через месяц после свадьбы у него родился первый сын (сейчас сыновей — от разных жен — четверо)…

Задать тривиальный вопрос? Задаю: «Том, ощущаете ли вы себя в полной мере англичанином в Англии, куда переехали уже во вполне сознательном возрасте?»

И сразу же понимаю, что вопрос излишен. Понятно ведь, что он ответит, этот клетчатый (в комнате, где мы беседуем, прохладно: на Стоппарде рубашка, жилетка, пиджак и шарф, и все это в клеточку; клеточки очень уютные, большие и малые, всех оттенков голубого и серого).

— О да. Я — англичанин. Собственно, до Англии, сколько я себя помню, я всегда был беженцем и толком нигде не жил. А Англию сразу полюбил. Зато к Чехословакии долгое время был, честно говоря, абсолютно равнодушен. Какие-то чувства пришли уже позже.

— В некоторых ваших пьесах уже появлялись «русские» персонажи, например Ленин в «Травести», да и восточноевропейские тоже. Ваш интерес к России и Восточной Европе все-таки как-то связан с тем, что вы по происхождению чех?

— Нет, думаю, мое происхождение тут ни при чем. Этот интерес — интерес именно англичанина. Просто я, как и очень многие англичане в семидесятые годы, был вовлечен в правозащитное движение, меня интересовали человеческие права и свободы. Некоторые англичане ехали тогда в Никарагуа, а я выбрал Восточную Европу.

…В конце семидесятых Стоппард действительно активно занимался правозащитной деятельностью. В августе 1976-го он выступал на Трафальгарской площади с протестом против грубого обращения с советскими диссидентами. В 1977-м, после публикации в «Нью-Йорк таймс» статьи «Грязное белье в Праге», касающейся репрессий в Чехословакии, он в составе делегации «Международная амнистия» ездил в Москву и Ленинград, а позже — в Прагу, где встречался с писателем Вацлавом Гавелом. Свобода для Стоппарда — понятие явно не абстрактное. Свободой он, можно сказать, болеет, о ней он говорит в каждом интервью, на каждой пресс-конференции, при каждом удобном случае; о ней же и пишет. «Берег утопии», по крайней мере, — пьеса в первую очередь про свободу.

Герцен: …Разумеется, его снова судили и отправили на рудники. Конфисковав все имущество. Это имущество состояло из семисот душ. Что не так на картине? Да ничего. Просто это Россия. Поместье здесь измеряется не в десятинах, а в количестве взрослых крепостных душ мужского пола. И борцом за перемены здесь становится не взбунтовавшийся раб. А раскаявшийся рабовладелец. Поразительная страна!..

(«Путешествие»)

 

— …Герцен был одержим идеей торжества индивидуальности. Больше всего он боялся любой формы коллективизации, пусть даже и философской, когда несколько людей решают за миллионы — будьте такими-то и такими-то… Любую идеологию, приводившую к уравниловке, он ненавидел всем сердцем. Для Герцена оправдание существования человечества заключалось в осуществлении идеи индивидуального. Свобода индивида на полное самовыражение — вот за что он боролся всю свою жизнь! И мне это очень близко…

— А насколько, интересно, Герцен, Белинский — вся эта компания — известны в Англии и вообще на Западе?

— Абсолютно неизвестны. Разве что нескольким интеллектуалам, да и то… Один именитый американский критик издал «Былое и думы». Во вступлении он написал, что провел эксперимент: спросил своих друзей, знают ли они хоть что-то про Герцена. Друзья его, к слову сказать, были важными людьми в книжном бизнесе, литературными критиками и так далее, — так вот, ни один ничего не знал. Это было пятьдесят лет назад. Сейчас ситуация несколько изменилась, и — скажу без ложной скромности — во многом благодаря мне. Например, два месяца назад вышла длиннющая статья про Герцена в «Нью-Йоркере»: «Берег утопии», безусловно, сыграл в ее появлении не последнюю роль. Кстати, я встречался с одним из потомков Герцена в Калифорнии. Вот забавно: парня действительно зовут Герцен… А вообще в США живет около пятидесяти прямых потомков Герцена. Могли бы собраться вместе, чтобы… ну чтобы хотя бы сделать большую общую фотографию… Да, а Белинский — о Белинском вообще никто слыхом не слыхивал.

— Как же вы так рисковали — пять лет писали пьесу, в которой какие-то совершенно неизвестные публике исторические личности на протяжении девяти часов ходят туда-сюда и обмениваются идеями? Не боялись, что такой сверхинтеллектуальный продукт публика не примет?

— Почему это она должна была его не принять? Публика не такая уж и глупая… И в Лондоне, и в Нью-Йорке на «Береге утопии» был аншлаг. Вообще не верю я в это разделение культуры на интеллектуальную и массовую.

— А как же кино? Вы же сами сценарист… Кино разве не расслоилось довольно четко на более или менее интеллектуальное — и некий шаблонный ширпотреб?

— Для меня этой дихотомии — интеллектуальное—массовое — просто не существует, и в кино тоже. Для меня есть три градации: кино бывает очень плохим, средней паршивости и отлично сделанным. Это касается и эротических комедий, и артхауса в равной степени. Некоторые режиссеры-»интеллектуалы» снимают невыносимое занудство, а некоторые глупенькие голливудские комедии могут быть замечательными и увлекательными. Есть старое доброе деление на хорошее и плохое — и я в него верю. Знаете, самый ужасный фильм, который я когда-либо видел, — это фильм Жан-Люка Годара 1968 года, в котором снялись «Роллинг стоунз» (Sympathy for the Devil. — А. С.) И в ситуации выбора я, безусловно, сходил бы не на Годара, а на Уолта Диснея.

III

Белинский: …Всякий раз при слове «Россия» мы начинаем смущенно ухмыляться и дергаться, как полоумные. «Россия!» А, ну да, извините. Вы же сами понимаете, глухомань: не история, а варварство; не закон, а деспотизм; не героизм, а грубая сила, и вдобавок эти всем довольные крепостные. Для мира мы лишь наглядный пример того, чего следует избегать. Но великий художник способен все изменить, я имею в виду Пушкина до, скажем, «Бориса Годунова», он теперь, конечно, исписался. Ни одной великой поэмы за годы, но даже Пушкин… Когда при слове «Россия» все будут думать о великих писателях и практически ни о чем больше, вот тогда дело будет сделано. И если на улице Лондона или Парижа вас спросят, откуда вы родом, вы сможете ответить: «Из России. Я из России, жалкий ты подкидыш!..»

(«Путешествие»)

 

— Вы приезжаете в Россию уже в который раз. Можете сказать, пользуясь словами вашего персонажа, Герцена, «что у нас не так, на картинке»?

— Я, собственно, приезжаю не в Россию, а в Москву. А это практически другая страна… Не как знаток, но как бывающий наездами иностранец могу сказать: на картинке неправильно то, что в Москве скапливается слишком много денег, для нее не предназначенных. Эта страна словно состоит из денежных островов, тут и там, — а между ними бедность. Поэтому, когда здесь находишься, создается впечатление, что это богатая страна, но очень нечестная.

— Летом вы были в усадьбе Бакунина в Прямухине. Как впечатления?

— Я был там даже дважды: мне очень понравилось. В особенности потому, что там ничего не тронуто. Дом Бакуниных — это практически руины, зато рядом с этими руинами до сих пор растут деревья, которые Александр Бакунин посадил в честь каждого из своих детей. Очень трогательно, что там все так бережно сохранили, а не выстроили, например, какой-нибудь завод... И сама деревня — очень приятное место!

 

…«Очень приятное место». Собственно, в день нашей беседы сэру Стоппарду не грех было и повосхищаться деревней Прямухино. Прямухинского священника со всей его семьей пока еще не сожгли (они сгорят как раз ближайшей ночью). О том, что предыдущий дом священника, доставшийся ему как раз от потомка семьи Бакуниных, за год до этого тоже спалили (правда, тогда без людей), а заодно и соседний дом вместе с его хозяином, местным деревенским дурачком, — обо всем этом Стоппард явно не знает. Равно как и о том, что местные жители регулярно грабят местную церковь и выменивают доски от собственных заборов на алкоголь… И пока еще не состоялся злосчастный круглый стол «Россия в поисках свободы и освобождения» в РГГУ (он будет лишь через два дня), на который Тома Стоппарда и посла Великобритании Энтони Брентона пригласили порассуждать о свободе как ключевой ценности человека… И на котором Стоппард как раз узнал о прямухинском пожаре. И на котором активисты движения «Наши» в припадке плановой истерики требовали извинений от посла Брентона «за оскорбление русского народа» (Брентон, как известно, страшно оскорбил русский народ, приняв участие в конференции «Другая Россия»)… Том Стоппард пока еще не улетел, неулыбчивый и расстроенный, обратно в Англию, сказав напоследок через переводчицу что-то еще про свободу и идеалы…

В здоровом обществе обязательно должна быть радикально настроенная молодежь. Отсутствие молодой оппозиции говорит о неполноценности общества

Всего этого пока что не случилось — так что мы мило беседуем о трогательной деревне Прямухино («В усадьбу Бакунина, кстати, каждое лето приезжают молодые анархисты на реставрационные работы, вы об этом знали?» — «О, как интересно, нет, не знал!») и мне пока не стыдно задавать мой следующий вопрос:

— Вообще современные радикальные общественно-политические молодежные движения — это, на ваш взгляд, опасно, полезно, бессмысленно или?..

— В здоровом обществе обязательно должна быть радикально настроенная молодежь. Отсутствие молодой оппозиции свидетельствует о неполноценности общества. Знаете, в британском правительстве сегодня есть несколько человек, которые в молодости были радикально настроенными анархистами — лет эдак сорок назад. Один юноша занимался выкапыванием травы с крикетных площадок государственных чиновников, потому что ему не нравилось, что Англия поддерживала режим ЮАР во времена апартеида. Так вот, этот парень, который по ночам портил крикетные площадки, теперь стал министром внутренних дел — или, может быть, иностранных, я точно не помню… Кстати, какая-то форма молодой оппозиции российскому правительству очень не помешала бы. Правительство — молодая оппозиция: это ведь не какая-то социальная игра и уж точно не превращение чего-то в противоположное. На самом деле это имеет куда большее отношение к постепенным изменениям — которые необходимы, но которые никогда не произойдут без радикально настроенного поколения…

 

 pic_text3 Фото: Roberto Grazioli/Grazia Neri/agency/photographer.ru
Фото: Roberto Grazioli/Grazia Neri/agency/photographer.ru

Стоппард допивает третью чашку чая, докуривает какую-то свою дцатую сигарету, смотрит на часы и с тоской в голосе сообщает:

— У меня сейчас по графику презентация книги «Берег утопии». Вы успеете задать еще один вопрос.

Я судорожно перебираю в голове разные варианты из списка «все, что вы хотели узнать о Стоппарде, но не имели возможности спросить» — и наконец решаю плюнуть на высокие материи и просто удовлетворить свое чисто человеческое любопытство:

— А правда, что вы все свои пьесы пишете от руки?

— Да, правда. Но у моей секретарши есть компьютер, и она потом все туда вбивает. И если я затем вношу изменения, то уже в компьютере. Я понимаю, что это достаточно архаичный подход, зато удобный: так я могу думать как раз на той скорости, с которой пишу, то есть, я имею в виду, скорость мысли довольно точно соответствует скорости письма от руки. Ну и вообще, чисто психологически… творчество и клавиатура, по-моему, несовместимы. Вот творчество и ручка — это да… Я очень консервативен.

 

…Спустя минуту, когда диктофон уже выключен и мы уже по нескольку раз повторили “thank you” и “see you”, сэр Стоппард решает отчего-то продолжить тему ручки — вообще ощущение такое, что после «свободы» ручка тревожит его в первую очередь:

— Знаете, в этом оруэлловском обществе у вас иногда могут даже ручку отнять в аэропорту. Я всегда борюсь за свою ручку, я им говорю: «Не отбирайте ее у меня, я без этой ручки совершенно беспомощен, это меня просто убьет! И никакая другая ручка меня не спасет!»

— Вы что, пишете только одной — в смысле, одной и той же ручкой?

— Ну да, конечно. Я привыкаю к ручке… Я, знаете ли, люблю ручки с таким тоненьким пером…

Что-то в этой фразе меня настораживает. Тоненькое перо…

— Вы же не хотите сказать, что пишете чернилами?

— Конечно же, я пишу чернилами! И перьевой ручкой. Этими вашими шариковыми я вообще писать не могу.

— Вы шутите!

— Да нет же! Только перьевой ручкой — да и то не всякой. Несколько лет назад режиссер одной моей пьесы подарил мне монблановскую ручку. У нее было такое тонкое-тонкое перо, и она писала очень красиво, нужно было только покупать новые чернила, и все: очень удобно. И вот в прошлом году я ее уронил, и она сломалась. Я пришел к производителям и попросил такую же, но мне сказали, что таких больше не выпускают. И я подумал: «О Господи, я больше не смогу писать! Все! Все кончено!» Эта ручка была такая тоненькая, больше таких нет… Очень постепенно мне удалось убедить себя, что я смогу писать и чуть более толстой ручкой… Так что теперь у меня новая, и я везде вожу ее с собой.

…Стоппардова сумка стоит в углу комнаты. Если он всюду возит ручку с собой, значит, она… Сэр перехватывает мой хищный взгляд:

— Я бы с удовольствием вам ее показал — но, к сожалению, как раз сегодня ручка осталась в гостинице, и чернила тоже. Но вы мне верите?

 

…А почему бы и нет? Почему бы сэру Стоппарду — этому человеку из прошлого, который читает Герцена, соревнуется с Шекспиром, принимает титулы от королевы, защищает свободы, сочиняет длинные пьесы идей и ни на минуту не сомневается, что публика их оценит и поймет, — почему бы ему и не писать пером и чернилами…

— Так вы мне верите?

И, неумышленно цитируя Станиславского, я говорю:

— Верю.